Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Межиров в этот период «болел русскостью», стремился убедить себя и других в том, что он:
…русский плоть от плоти по жизни, по словам, когда стихи прочтете – понятней станет вам.
Проницательный, улавливавший в стихах любую фальшь, Анатолий Передреев, прочитав поэму о няне, которой, кстати, автор чрезвычайно гордился, обратил внимание на заключительные слова:
Родина моя Россия, Няня, Дуня, Евдокия – и холодно заметил:
– Россия – няня? Ну, слава богу, что еще не домработница…
Его слова прозвучали с неожиданной и жестокой прямотой. Но в те годы я еще не задумывался о всех сложностях русско-еврейского вопроса и надолго забыл реплику Передреева. Вспомнилась она мне много позже, когда я вчитался в стихи Межирова о своих родителях:
Их предки в эпохе былой,Из дальнего края нагрянув,Со связками бомб под полойВстречали кареты тиранов.И шли на крутой эшафот,Оставив полжизни в подполье, —Недаром в потомках живетСпособность не плакать от боли.
Ну как же я раньше не понимал, что он из племени профессиональных революционеров, нагрянувших из дальнего края в революционную эпоху то ли конца XIX, то ли начала XX века на обессилевшую Россию! Скорее всего, что из местечка Межиров, что в Галиции, – я как-то разглядывал карту и наткнулся на это слово – отсюда и псевдоним, так же, как Шкловский – от Шклова. Могилевский – Могилева, Слуцкий – Слуцка, Львовский – Львова, Минский – Минска… («Всю Россию на псевдонимы растащили», – мрачно шутил Палиевский.) Но зачем тогда было выдумывать: «был русский плоть от плоти»? Зачем разыгрывать этот театр? Ломать эту то ли трагикомедию, то ли мелодраму?
Как я понял позднее, приписывая своим предкам подвиги террористического самопожертвования, Межиров и туг самозабвенно мистифицировал читателя. Исполнителями террористических актов конца XIX – начала XX века, как правило, были русские люди: Софья Перовская, Желябов, Морозов, Халтурин, Каракозов – или поляки. Предки же Межирова могли быть идейными вдохновителями, организаторами террористических кружков, иногда вождями-провокаторами вроде Евно Азефа, часто изготовителями бомб и взрывных устройств… На эшафот же, выполнив их планы и указания, чаще всего шли другие.
Впрочем, и Межиров, и другие близкие ему по духу шестидесятники чуть ли не до первых лет перестройки оставались верны заветам революционных «предков», эмигрантов, «нагрянувших» в Россию «из дальних краев».
Уже в начале 80-х годов Александр Петрович еще раз поклялся в преданности представителям этой породы Смилге и Радеку. написав стихи, посвященные ихнему клану:
…Но сегодня Саня Радек,Таша Смилга снятся мне…Слава комиссарам красным,Чей тернистый путь был прям…Слава дочкам их прекрасным,Их бессмертным дочерям.
Стихи органически вписывались в кровавое романтическое полотно, на котором красовались окуджавские «комиссары в пыльных шлемах», евтушенковский Якир, протягивавший в будущее «гранитную руку» из прошлого, где в дымке времени «маячила на пороге» целая когорта комиссаров – Левинсон из «Разгрома», Коган из «Думы про Опанаса», Штокман из «Тихого Дона», Чекистов-Лейбман из «Страны негодяев».
Впрочем, эти мысли сложились у меня гораздо позже, через несколько лет, а в тот коктебельский знойный вечер я с восхищением выслушал талантливо написанную, легко льющуюся поэму о няне, а Межиров, видя мой восторг, пригласил меня, начинающего бильярдиста, в бильярдную и с расчетливостью профессионала за несколько партий облегчил содержание моего кошелька наполовину.
Однако я не был на него в обиде. Мне нравился его артистический характер, его то восторженный, то скептический ум, его легкая, изящная манера письма, его демонстративное поклонение искусству. Увлеченный такими свойствами его натуры, я в 1965 году даже сочинил восторженную рецензию о его поэзии под названием «Она в другом участвует бою», – имелось в виду, что не в житейском, не в общественном, политическом, а в высоком, в том, о котором думал Пушкин, когда писал: «Мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв».
Справедливости ради надо сказать, что на первых порах моей московской жизни Межиров был внимателен ко мне, с его помощью я наладил связи с грузинскими и литовскими поэтами, стал получать заказы на переводы их книг, начал зарабатывать деньги. Но, тем не менее, выпивая с ним, или играя в бильярд, или размышляя о стихах Мандельштама, я всегда чувствовал на себе с его стороны какое-то особо пристальное внимание. Как будто бы он не забывал никогда, что, несмотря на наши дружеские отношения, за мной нужен глаз да глаз, что я не остановлюсь на этом рубеже пиетета и почтения…
Когда Межиров узнал, что я написал статью «Упорствующий до предела» о творчестве его друга Винокурова, которое я счел куда более ходульным, театральным и рациональным, нежели тогда было принято считать, он бросил на карту все свое влияние, лишь бы не допустить публикации этой статьи. Он звонил, настаивал, канючил, предупреждал. Он как будто бы предчувствовал, что с этого поворотного момента начнется мое окончательное охлаждение и к Слуцкому, и к Самойлову, и к нему, взявшему на себя роль моего учителя и покровителя. Статью о Винокурове я все же опубликовал В журнале «Наш современник». В 1966 году…
Подводя сейчас какие-то предварительные итоги литературной жизни 60–90-х годов, надо сказать, что Александр Межиров обнаружил за это время удивительные способности к перемене своей сущности, своего «альтер это», способности, столь свойственные породе людей, нагрянувших в свое время на Россию «из дальнего края». Он был куда более гибок и толерантен, нежели комиссар и государственник Борис Слуцкий, более сложен и загадочен, нежели прямодушный и наивный Наум Коржавин, более политизирован и социален, нежели эстет Давид Самойлов.
Вторая его ипостась, дополняющая коммунистическую, – «русская национальная», умелая мистификация, отчаянная попытка стать «русским плоть от плоти». Ради нее он шел на многое, увлекался Константином Леонтьевым, даже мне (спасибо ему, тем не менее!) со странной улыбкой передавал 8–9-й тома русского историософа, с наслаждением погружался в мысли «разочарованного славянофила», носился по Москве с книгами полузабытого и полузапрещенного в те годы юдофоба Розанова… В стихах же тех лет со скромным достоинством он писал:
Две книги у меня.Одна «Дорога далека».Война. Подстрочники.Потеря другаПлюс полублоковская вьюга.
«Полублоковская вьюга», помню, и трогала, и забавляла нас с Передреевым и Кожиновым. Эту роль своеобразного еврейско-русского «почвенника» Александр Межиров играл сколько мог – талантливо и изощренно, до тех пор, пока судьба не определила ему его третью личину – разочарованного еврейского либерала, Однажды, когда мы проходили неподалеку от Кремля, он с характерным для него поэтическим завыванием вдохновенно прочитал стихи Осипа Мандельштама о кремлевских соборах:
А в запечатанных соборах,Где и прохладно и темно,Как в нежных глиняных амфорах,Играет русское вино.Архангельский и ВоскресеньяПросвечивают, как ладонь,Повсюду скрытое горенье,В кувшинах спрятанный огонь… —
и с какой-то истовой провокаторской страстью вдруг спросил меня:
– А верите ли вы, Станислав, что рано или поздно в Успенском соборе возобновятся богослужения?
В ответ я прочитал ему стихотворенье не о возрожденном богослужении, а о неизбежном, как я считал, историческом возмездии всем разрушителям храмов, «нагрянувшим» «из дальнего края»…
Реставрировать церкви не надо, пусть стоят, как свидетели дней, как вместилища тары и смрада в наготе и разрухе своей…
Реставрация трупов. Побелка.
Подмалевка ободранных стен.
Совершилась житейская сделка между взглядами разных систем…
Межиров все сразу понял, резко повернул тему разговора, и я так и не успел напомнить ему его мрачные и по-своему кощунственные стихи о Троице-Сергиевой лавре, описанной им как некое зловещее, почти разбойничье гнездо:
Там в окладах жемчуг крупен,У монаха лик преступен,Искажен гримасой рот…В дымке Троица Святая,А под ней воронья стаяРаскружилась и орет.
Я понял, о чем он думал в ту минуту – о моем выступлении на дискуссии «Классика и мы», где я отважился вслух сказать о революционной ненависти к России и ее истории поэтов карательно-чекистского склада наподобие Эдуарда Багрицкого. В эту секунду мы как бы прочитали мысли друг друга.
– Станислав! – с неожиданной резкостью, почти с угрозой остановил он меня, по-моему, возле стелы с именами великих революционеров всех времен и народов, что в Александровском саду, – неужели Вы не понимаете, что дело большевиков, как бы о нем сейчас ни думали, великое дело и рано или поздно мир в очередной раз, но обратится к их правде…
- Мои печальные победы - Станислав Куняев - Прочая документальная литература
- Родина моя – Россия - Петр Котельников - Прочая документальная литература
- Политическая концепция М. Каддафи в спектре «левых взглядов» - Анатолий Рясов - Прочая документальная литература
- Как Якир развалил армию. Вредительство или халатность - Сергей Юрьевич Сезин - Военное / Прочая документальная литература
- Современные страсти по древним сокровищам - Станислав Аверков - Прочая документальная литература