– Ну уж нет, хозяин, – ответил Буслай, – снять с воина пояс – все одно, что осрамить всенародно.
Храбры расправили плечи, потянулись в предвкушении долгожданного отдыха. От томительного перехода верхом ныли позвоночники.
– Ой, Яромирко, боюсь, – закусил вдруг костяшки пальцев Тороп, – гляди, конь обнюхивает Улеба, не к добру это.
– Молчи ты, топор зазубренный! – оборвал его Буслай.
Но Тороп не сдался:
– Да, да, – продолжал он настойчиво, – коли конь обнюхает – убитому быть! А коли убьют Улеба, что мы будем без него?
Волчий хвост легонько щелкнул Торопа по затылку:
– Пошли!
Прилука с чермным петухом на двери стояла в стороне от Боричева, в переулке, где пышно разрослась бузина, сдерживаемая редким, поваленным во многих местах плетнем. Это была деревянная избушка-теремок с высокой четырехскатной кровлей, облепленной бесчисленными, лезшими вкривь и вкось, чердаками. Казалось, громоздкое сооружение держится на одном столбе, как шатер, и если подрубить его – все сразу рухнет.
Из прилуки неслось гудение множества голосов. Обняв молодую липу, посаженную здесь, чтобы уберечь избушку от молний, неподвижно стоял пропойца-изгой.
Храбры толкнули дверь и сразу же очутились среди пирующего народа. Так и обдало крепким запахом рассола. Всюду на скамьях, бочках, а то и просто на полу, сидели и полулежали мастеровые люди: кузнецы, оружейники, бронники, лучники, камнетесы, кожемяки. Отдельно сидели златокузнецы и делатели стекла, одетые почище, они держали себя с большим достоинством.
Почему-то не слышалось ни пьяной забористой речи, ни удалой песни, от которой гаснут огни в светильнях. Никто не шел вприсядку от печи до двери и обратно. И здесь, как и на безлюдных улицах, было тихо, тревожно.
На вошедших не обратили никакого внимания.
– Эк, сколько здесь народа, как гнутого железа в кузнице, – пробормотал Волчий хвост, но по глазам было видно, что он очень этому рад.
– Добро здравствовать, люди! – поднял руку Яромир.
Ответом ему было обидное молчание.
– Здравствуйте, говорим, кияне! – громче сказал Бурчимуха и поклонился.
Загремели кружки по столам, задвигались тени. Кто-то свистнул.
– Убирайтесь к лешему, – зло бросил другой из-за бочки.
– Что-о? – рявкнул Улеб, и все в прилуке угнули головы от звука его голоса.
– Люди, стойте! Да ведь это храбры с заставы, трезубцы у них на поясах. Задери медведь Гусиную лапку! – подпрыгнул на лавке гончар.
Загомонили кругом, задвигались.
– Путаница! Оговор какой! Храбры, оказывается! А то ведь дружинники пустоглазого дыхнуть нам не дают!
– Жизни нет от них, – жаловался рослый камнетес – борода до бровей, грудь увешана кабаньими клыками, – сколько безвинного народа в порубы засадили. Вчера Козарью беседу пограбили, а нынче на Копыревом конце бесчинства творили – казну братчины гончаров отобрали и у кожемяк тоже…
– Да что у братчин! – ввязался кривой оружейник. – По землянкам ходили, ногату требовали, «Мы, говорят, дань собираем великому князю». – «Великий князь с нас никогда дани не брал», – толкую ему. «Дурачье, говорят, у вас теперь другой князь, Златолист». – «И тоже великий?» – «Тоже великий». – «Да чем же он великий?» – спрашиваю. «А тем, говорят, что болтунам языки режет».
– А ко мне ввалились два рыжих пса, у одного шрам на лбу, у другого – жила, что веревка, – подхватил Гусиная лапка. – «Подожди, грозятся, все горшки тебе перебьем, что будешь делать?» А я им прямо: «Черепки буду бить!»
– Вот как!.. Ха-ха!.. Ай да Гусиная лапка!
– Садитесь же, храбры, садитесь, будьте как дома. Воинов любовно усадили на почетные места, постелили на стол чистую рогожку, поднесли мед в деревянных кружках.
– За здоровье русских храбров, хранителей земли! Слава им! Пейте! Знайте, как любят в Киянь-городе храбров. Эй, хозяин, неси-ка еще меду покрепче, да квасу…
Накрошили в лохань хлеба, мяса, луку, залили квасом, дали в руки можжевельниковые, пахнущие перцем ложки – ешьте!
Вокруг стола сплотился тесный кружок. Кривой оружейник наклонился к самому лицу Бурчимухи:
– Ну?
– Что – ну? – передразнил тот, отправляя в рот смачный кусок.
– Как в степи?
– Печенеги идут большими кочевьями! Стояли до последнего. Невмоготу больше. Принаперли на нас.
– Слышите, кияне, войной степь поднимается!
– Идут-таки на нас печенеги!
– Проклятье этому «банному листу», добытчику, проходимцу!
– Подвинься, братец, бороду в лохани мочишь, – попросил Улеб низко нагнувшегося камнетеса. Он, казалось, ничего не слышал, ел за троих.
Хмельной изгой, грязный, оборванный, рожа в ссадинах, подперев голову руками, выводил:
– Про-о-па-дать нашим го-о-ло-вушкам, повыточат из нас кро-о-вушки печенежки. – А сам исподтишка стрелял глазами во все стороны.
– Гей, гей, не скули, тятя, не то ошейник наденем, – пригрозил Гусиная лапка.
– Ох, ра-а-спорют нам бе-е-лые груди, – едва слышно забормотал изгой.
– Торопиться надо, кияне. Соединиться с Доброгастом…
– Да убухать Перуну человечка для доброго исхода, хоть меня… – вставил изгой.
– Поди ты к лешему в лапы, сапог немазаный!
– А с кем Доброгаст придет? Кто договор печатью скрепит?
– Не заробейте, люди, все им выкладывайте! Зорька давно погасла, слюдяные оконца стали синими, слабо бились огни в светильнях.
Солнышко-ведрышко,Красное Ярило,Что ты закатилосьВ зелёные травы?Ты взойди над доламиЗолотою горлинкой,Кликни нас, лучистое,Как увидишь ворога…
Вознеслась песня, зажурбила и, захваченные властью простого напева, задумались умельцы. Пел, медленно перебирая струны старых с облупленной краской гуслей, мальчик лет пятнадцати, черный от загара и грязи. Он чуть поднял голову, словно никого не хотел замечать в прилуке; задумчивые, немного испуганные глаза его видели въявь то, о чем пелось в песне. А в ней пелось о том, что настанут на Руси лихие времена, придут чужие народы. Они придут с лицами, измазанными пеплом, и копыта их лошадей будут красны от крови. Реки крови прольют чужеины, пройдут по мостам из трупов. Вся великая Русь станет, как сжатое поле, и люди будут спрашивать друг друга: «Где наши боги и есть ли они?»
Встопорщились бороды, расширились глаза у слушающих, затаили дыхание, боялись вздохнуть.
А песня неслась и неслась, росла, ширилась, заполняла собою все. Казалось, не гусляр пел – худенький, грязный мальчик, а сама ночь, глядящаяся в окна звездной росой, сами киевские горы рождали ее, сама земля создавала эту полупесню, полумолитву. Казалось, ожила каждая вещь в прилуке, затаенно смотрела из полутемного угла, ждала чего-то.