Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет.
— Согласно мысли Просвещения, человек развивался в той мере, в какой он удалялся от мифо-поэтической стадии. В 1820 году это великолепно выразил некий кретин, Томас Лав Пикок[157]: мол, поэт в наше время — это дикарь в цивилизованном мире. Как тебе это нравится?
Сильвия молчала, задумавшись.
— Исследование бедняги Леви-Брюля обнаружило, до какой степени эта идея ошибочна и вдобавок лжива и высокомерна. Случилось то, что должно было случиться: миф, вытесненный мыслью, нашел себе убежище в искусстве, которое таким образом стало профанацией мифа, но в то же время — его восстановлением. И это доказывает две вещи: во-первых, что миф непобедим, что он является глубокой потребностью человека. Во-вторых, что искусство спасет нас от тотального отчуждения, от грубого разделения магического мышления и логического мышления. В человеке все это совмещается. Поэтому роман, где одна нога там, другая здесь, это, пожалуй, наилучший способ выражения человека во всей его полноте.
Он наклонился и выложил камешками букву «Р».
Когда-то один немецкий критик спросил меня, почему это у нас, латиноамериканцев, есть великие романисты, но нет великих философов. Потому что мы дикари, ответил я, потому что мы, к счастью, спаслись от великого рационалистического раскола. Как спаслись русские, скандинавы, испанцы — люди периферии. Если хотите знать наше Weltanschauung[158], сказал я ему, ищите его в наших романах, а не в нашей научной мысли.
Он переложил камешки в виде квадрата.
— Я имею в виду, разумеется, романы всеобъемлющие, а не простые повествования. Да, из Европы нам указывают, что в романе не должно быть идей. Требуют полной объективности. Бог мой! Поскольку центром всякого художественного вымысла является человек, — нет ведь романов о столах или о брюхоногих моллюсках, — это утверждение абсурдно. Эзра Паунд сказал, что мы не можем позволить себе роскошь пренебрегать философскими и богословскими идеями Данте или пропускать те пассажи в его повести или в метафизической поэме, которые выражают эти идеи с наибольшей ясностью. И оправданны не только идеи воплощенные, но также чистейшие платоновские идеи. Разве не люди до них возвысились? Так почему нельзя создать роман с Платоном в роли главного героя, если только мы не упустим большую часть его духа? Современный роман, по крайней мере в своих самых амбициозных образцах, должен стремиться к полному охвату человека — от его бреда до его логики. Какой закон Моисеев это запрещает? Кто владеет абсолютным регламентом с предписаниями, каким должен быть роман? Tous les écarts lui appartiennent[159], сказал Валери[160] с осуждающим отвращением. Он думал, что уничтожает роман, а на деле только превозносил его. Противный рационалист! Я говорю «роман», потому что ничего более гибридного не существует. На самом деле следовало бы придумать такое искусство, где чистые идеи смешивались бы с танцем, вопли — с геометрией. Нечто осуществляемое в герметичном, священном пространстве, некий ритуал, где жесты сочетались бы с чистой мыслью, а философские рассуждения — с плясками зулусских воинов. Комбинацию Канта с Иеронимом Босхом, Пикассо с Эйнштейном, Рильке с Чингисханом. Пока мы не обретем способность столь полного выражения, будем хотя бы защищать право на создание романов-чудищ.
Он опять переложил камешки, и опять в виде буквы «Р».
— Только в искусстве раскрывается действительность, я хочу сказать вся действительность. А нам, видите ли, твердят, что такая мифологизация искусства реакционна, устарела, что отдает XVIII веком, романтиками. Несомненно, Вико[161], этот проторомантический гений, уже ясно видел то, что много лет спустя другие мыслители не могли понять. Он начинает то, что потом будет делать Юнг и — парадоксальным образом, ибо к этому они придут, отталкиваясь от псевдоучености, — Леви-Брюль и Фрейд. Идеи немецкого романтизма подверглись забвению или пренебрежению со стороны нашей высокомерной культуры. Стало быть, надо их вытащить на свет, чтобы они снова заблистали. Шопенгауэр сказал, что бывают моменты, когда реакция выступает как прогресс, а прогресс — как реакция. Ныне прогресс состоит в том, чтобы восстановить эту старую идею. Философы немецкого романтизма были, после Вико, первыми, кто ясно понял суть дела. Они также предчувствовали идею структуры. Идею вернули, однако люди науки выбросили ее за борт. Взгляни.
Он указал ей на один из камешков.
— Научная ментальность действует так: вот этот камешек — полевой шпат, полевой шпат разлагается на молекулы, молекулы — на такие-то и такие-то атомы. От сложного к простому, от целого к частям. Анализ, разложение. Так мы двигались.
Сильвия посмотрела на него.
— Я не говорю о техническом прогрессе. Конечно, когда речь идет о камнях или атомах, такой метод годится. Я говорю о бедствии, причиненном предположением, будто этот же метод применим к человеку. Человек — не камень, его нельзя разложить на печень, глаза, поджелудочную железу, пясти. Он есть нечто цельное, структура, где каждая часть не имеет смысла без целого, где каждый орган влияет на все остальные и все остальные влияют на него. У тебя заболевает печень, и глаза желтеют. Разве могут быть специалисты только по глазам? А наука все разделила. И самое серьезное — она разделила тело и душу. В прежние времена, если у тебя не флегмона или ты не сломал ногу, ты не считался больным, ты был un malade imaginaire[162].
Он положил камешек на прежнее место. Поднялся и оперся на перила.
— Там, внизу, тот мир, который мы получили, продукт науки. Скоро нам придется жить в стеклянных клетках. Боже мой, неужели такое может быть чьим-то идеалом!
Сильвия размышляла. Он снова сел.
— Миф, подобный искусству, это особый язык. Он выражает определенный тип действительности тем единственным способом, каким эта действительность может быть выражена, и он несводим к другому языку. Приведу тебе простой пример: ты прослушала квартет Белы Бартока, выходишь из зала, и кто-то просит, чтобы ты ему этот квартет «объяснила». Конечно, такую глупость никто не сделает. А между тем мы так поступаем по отношению к мифу. Или к литературному произведению. То и дело кто-нибудь просит меня объяснить «Сообщение о Слепых». То же происходит со сновидениями. Люди хотят, чтобы им объясняли кошмары. Но ведь сон выражает действительность тем единственным способом, каким эта действительность может быть выражена.
Он задумался.
— Любопытно, — сказал он, помолчав, — что такой человек, как Косик, допускает подобную проясняющую роль искусства, но не мифа. Вот где у него сказываются следы мысли Просвещения. Но когда он рассуждает о мифе, то говорит, что благодаря диалектическому методу мы можем перейти от простого мнения к науке, от мифа к истине. Понимаешь? Миф для него — род лжи, мистификация. Переходя от магического мышления к рациональному мышлению, ты якобы прогрессируешь. То же происходило и с Фрейдом при всей его гениальности. Кстати, меня всегда удивлял дуализм Фрейда. Этакий двуличный гений: с одной стороны, интуиция в познании бессознательного, темного, делает его родственником романтиков; с другой, позитивистское воспитание превращает его в своего рода доктора Аррамбиде.
— Аррамбиде?
— Это я так, думал вслух…
Он опять задумался, и после паузы заговорил:
— Свет против тьмы. Бесполезно, слишком уж она глубока. Люди всегда были убеждены, что создания мифологии должны иметь понятный смысл. И что если его скрывают фантастическими образами и символами, надо их «демаскировать». Забавно, что происходит с Косиком… Когда будешь читать его книгу, увидишь, какой это незаурядный ум. И все же… С одной стороны, он говорит, что искусство демифологизирует, что оно революционно, ибо ведет от ложных идей к самой действительности. Но сути мифа он не понимает. Например, сновидение — это всегда чистая правда. Как оно может лгать? То же происходит и с искусством, когда оно подлинно глубокое. Любое правовое учение вполне может быть мистификацией, может быть орудием, которым пользуется привилегированный класс, чтобы законно себя увековечить. Но как может быть мистификацией «Дон Кихот»?
Впервые после долгого молчания, когда Сильвия, сосредоточившись в себе, казалось, размышляла, она решилась заметить:
— Я согласна. Но думаю, что в марксизме есть большая доля истины, когда он утверждает, что искусство возникает не на пустом месте, а на основе общества определенного типа. Как бы то ни было, какая-то связь между искусством и обществом существует, какой бы она ни была. Некая гомология, однородность.
— Разумеется. Между искусством и обществом какая-то связь существует, как существует какая-то связь между ночным кошмаром и дневной жизнью. Но это словцо «какая-то» следует изучать с лупой, так как от него происходят все ошибки. Тебе заявляют: поскольку Пруст был ребенком из обеспеченной семьи, его произведения — это гнилое выражение несправедливого общества. Понятно? Связь есть, но она не обязана быть прямой. Она может быть обратной, антагонистической, бунтом. Не отражением, не этим пресловутым отражением. Она — творческий акт, которым человек обогащает действительность. Сам Маркс утверждал, что человека порождает человек. Что так же опровергает пресловутое отражение, как удар сапогом по зеркалу. И здесь, как во многих других положениях марксизма, следует снять шляпу перед Гегелем с его идеей самотворения человека. Человек, творящий самого себя, проявляет это во всем, в чем его субъективный дух может это сделать, — начиная с локомотива и кончая поэмой. Пойдем выпьем кофе.
- О героях и могилах - Эрнесто Сабато - Современная проза
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Удивительная жизнь Эрнесто Че - Жан-Мишель Генассия - Современная проза
- Камчатка - Марсело Фигерас - Современная проза
- Тибетское Евангелие - Елена Крюкова - Современная проза