кошки при сметане, и каждый (не обмолвиться б!) дантон выводит толпы и полощет знамя… Меня увольте, сидя на печи да едучи, есть эти калачи!
Я не ездок в емелином авто и не искатель ванькиных лягушек — я знаю невысокий свой, зато насиженый шесток вдали царь-пушек. Не ем стекла, не исцеляю вдов, но отвечаю за порядок слов.
Уже не рок событий нас влечет, а воспиталка в лоно общепита, и дождик потемневшую сечет песочницу родного алфавита. И я не буду эту или ту жрать землю — у меня песок во рту!
«Когда Москва, сдыхая от жары…»[51]
* * *
Когда Москва, сдыхая от жары, из кожи улиц выползла на дачи, я уезжал от друга, наудачу из этой выходившего игры. Бог знает, где он полагал осесть, взлетев из «Шереметьева-второго»…
Я шел под дальним, колотушкой в жесть окраин бившим, долгожданным громом на Ярославский этот вавилон, в кошмар летящих графиков сезонных, в консервы хвостовых и дрожь моторных, в стоячий этот часовой полон — и думал об уехавшем. Он был мне ближе многих в этом винегрете и переменой собственной судьбы застал врасплох. Однако мысли эти недолго волновали вялый мозг: какой-то пролетарий, пьяный в лоск, и женщина, похожая на крысу, народу подарили антрепризу. В дверях ли он лягнул ее ногой, или дебют разыгран был другой — не ведаю, застал конфликт в разгаре, — и пролетарий уж давал совет закрыть хлебало и вкушал в ответ и ЛТП, и лимиту, и харю. Покуда он, дыша немного вбок, жалел, ожесточая диалог, что чья-то мать не сделала аборта, на нас уже накатывал пейзаж — пути, цистерны, кран, забор, гараж, — пейзаж, довольно близкий к натюрморту…
(О господи, какая маета по этой ветке вызубренной виться, минуя города не города, а пункты населенные. Убиться охота мне приходит всякий раз, когда Мытищи проползают мимо, — желание, которое не раз, в час пиковый, в напор народных масс, казалось мне вполне осуществимым.)
Но я отвлекся. Склока между тем уже неслась под полными парами на угольях благословенных тем, звенящих в каждом ухе комарами. Уж кто-то, нависая над плечом, кричал, что лимита тут ни при чем — во всем виновны кооперативы; другой к ответу требовал жидов, а некто в шляпе был на все готов: «Стрелять!» — кричал и хорошел на диво. Уже мадам в панамке, словно танк, неслась в атаку, и прыщавый панк, рыча, гремел железками навстречу, и звал истошно лысый старовер «отца народов» для принятья мер, чтобы «отец» единство обеспечил.
А поезд наш уж нанизал на ось и Лосиноостровскую, и Лось, и где-то возле станции Перловской две нити распороли небеса, и магниевый отсвет заплясал на лицах, будто вынутых из Босха.
Когда грозой настигнут был вагон, уж было впору звать войска ООН, но дело отложила непогода: все бросились задраивать ковчег, и пьяный пролетарий- печенег пал навзничь по закону бутерброда. В Подлипках вышли панк и враг жидов — и тот, который был на все готов, «Вечерку» вынув, впился в некрологи. Панамка стала кушать абрикос, а лысый через Болшево понес свои сто песен об усатом боге. Он шел под ливнем, божий человек, наискосок пересекая площадь, вдоль рыночных рядов и магазина «Хлеб» — по нашей с ним, о господи, по общей — Родине…
А что, мой друг, идут ли т а м дожди, поют ли птицы и растет трава ли? Прожив полжизни, я теперь почти не верю в это — и уже едва ли поверю в жизнь на том конце земли. Нам, здешним, и без Мебиуса ясно: за Брестом перевернуто пространство и вклеено изнанкой в Сахалин. Но ты, с кем пил вчера на посошок, решился и насквозь его прошел, оставшимся оставив их вопросы, их злую тяжбу с собственной судьбой, гнев праведный, и праведные слезы, и этот диалог многоголосый, переходящий плавно в мордобой.
А мне в придачу — душу, на лотке лежащую меж йогуртом и киви, и бедный мозг с иголкою в виске, свернувшийся улиткой на листке — на краешке неведомой стихии…
Хромой стих[52]
Посмотри, как прекрасен мир!
Паутину плетет паук,
Он в нее поналовит мух,
И не будут вокруг жужжать.
Будет полная благодать —
Запоет на лугу рожок,
А потом упадет снежок,
А весною прорвет трубу.
Я видал это все в гробу,
Извините за выраже…
Я давно не взлетал уже.
Но покамест еще жужжу.
Театр «Чёрные ходики»[53]
Пьески маленькие и пьески большие
У двери
— Тук-тук-тук.
— Кто там?
— Это писатель Шендерович?
— Ну, допустим.
— «Допустим» — или писатель?
— Допустим, Шендерович. А вы кто?
— А мы, допустим, читатели.
— Вы что, умеете читать?
— Не все.
— Прочтите, что написано на стене.
— Там написано «Все козлы!». Это вы написали?
— Ну, допустим, я.
— Хорошо написано, не сотрешь.
— Наконец-то у меня появился свой читатель. Входите.
Предуведомление для публики
Театр «Черные ходики» основан в 1988 году. С той поры В. Шендерович является его бессменным художественным руководителем, а также единственным драматургом театра. Он же работает в нем актером и председателем профкома.
Представления театра «Черные ходики» происходят по преимуществу на квартире у В. Шендеровича перед его женой, выслушавшей от мужа с 1988 года более 180 пьес, не считая набросков и вариантов, и находящейся в связи с этим в критическом состоянии.
По многочисленным просьбам московских театров с 1992 года пьесы к постановке не предлагаются.
Прибытие
МУЖЧИНА. Гражданин, вы не подскажете, как пройти к… (Шепчет на ухо.)
ГРАЖДАНИН. Это здесь. Занимай очередь.
МУЖЧИНА(в ужасе). Это все к ней?
ГРАЖДАНИН. К ней, к ней…
ГОЛОС ИЗ ПРИЕМНОЙ. Посланные к… матери за март прошлого года — идите на…!
Не надо шуметь!
ГАЛИЛЕЙ. Земля вертится! Земля вертится!
СОСЕД. Гражданин, вы чего шумите после одиннадцати?
ГАЛИЛЕЙ. Земля вертится.
СОСЕД. Ну допустим — и что?
ГАЛИЛЕЙ. Как что? Это же все меняет!
СОСЕД. Это ничего не меняет. Не надо шуметь.
ГАЛИЛЕЙ. Я вам сейчас объясню. Вот вы небось думаете, что Земля стоит на месте?
СОСЕД. А хоть бы прохаживалась.
ГАЛИЛЕЙ. А она вертится!
СОСЕД. Кто вам сказал?
ГАЛИЛЕЙ. Я сам.
СОСЕД (после паузы). Знаете что, идите спать, уже поздно.
ГАЛИЛЕЙ. Хотите,