— Их уложили в смежных комнатах, хозяин пожелал им спокойной ночи, — “Прямо отец родной”, — подумал старший брат почти с издевкой — и ушел, ведя дочь за руку. Минуту старший брат выжидал, против воли обнимая белоснежную ароматную подушку; потом услышав смутные голоса со двора, упруго вскочил, впрыгнул в джинсы, подбежал к постели брата.
— Спишь? — шепотом спросил он.
— Нет, — удивленно и не слишком-то довольно ответил мальчик.
— Одевайся, быстро! — приказал старший брат, лихорадочно затягивая ремень на поясе. — Найди девчонку и глаз с нее не спускай. Только не дури. А я побежал, присмотрю за хозяином. Не нравится он мне.
Мальчик вытаращил глаза.
— Ну вот вечно тебе все не так и не этак! — воскликнул он возмущенно. — Поесть-попить дали, положили спать — на простыни, на чистые, смотри!
— Молчи, дубина, — сказал старший брат и схватил ружье и сумку с патронами. — Делай, что говорят.
Мальчик пожал плечами, а потом проверил, как застегнуты все его пуговицы, и с наивозможной тщательностью причесался пятерней. Собственно, приказ-то его устраивал; чуть он лег, девочка — красивая, смирная — тут же оказалась у него перед глазами. Но брат-то, брат-то шустрит! И подозревает всех, и подозревает, дела ему другого нет. И все-то у него либо гниды, либо бараны. Его кормят, а он ружьищем своим размахивает. Прямо стыдно за него даже иногда бывает, вот прямо стыдно.
В сарае было полутемно, густые тени таились в углублениях полок, хранящих слесарный и столярный инструмент. Девочка сидела на старой, продавленной кушетке, рядом валялся транзистор “Хитачи”. Мальчик застыл у порога, не зная, что и как сказать.
— Можно? — начал он несмело и приблизился.
— Можно, — ответила девочка. Он включил радио. Шкала осветилась. Он, чтобы успокоиться, пошарил по эфиру, стараясь выиграть время и выровнять дыхание. Эфир был мертв. Он умер три дня назад, последней передачей было воззвание пришельцев. А может ультиматум. С тех пор не ловилась ни одна станция — то ли они поглощали все радиоволны, то ли передач уже никто не вел.
— А где твой отец?
— Папочка ушел по хозяйству.
— А где твоя мама? — спросил он вымученно.
— Мама была очень плохая женщина. Все женщины очень плохие.
— Вот уж это ты не ври! — возмутился мальчик. — У брата была подружка — веселая, добрая, мы с ней в теннис вечно резались. Я не врубаюсь прямо, чего брат завел новую… Но он и с той продолжал дружить все равно, хотя новая ругалась, я слышал. Я только думаю, — добавил он, понизив голос, инстинктивно чувствуя, что говорит о чем-то святом, — что это только брат с ней просто дружил. А она-то его любила… Жалко, я ее теперь не увижу, — вздохнул он, и сообразил с опозданием, что не следовало бы при девочке сожалеть о невозможности встреч с другой.
— Папочка говорит, все женщины очень плохие, — произнесла девочка. — А ту женщину, которая меня родила, я почти не помню. Ей всегда не нравилось у папочки в доме, она тратила папочкины деньги, которые он зарабатывал каждодневным трудом, на заумные книжки и женские наряды. Папочка ее много раз уговаривал и даже несколько раз бил, но она только больше капризничала. Потом в поселке отдыхал какой-то студент, и она убежала с ним, но скоро заболела абортом, и он ее бросил, а врачи прочитали ее документы и привезли к нам. Папочка ухаживал за ней, как за родной, а когда она выздоровела, он ее сильно побил, и она опять заболела, и уж больше не захотела выздоравливать, а все капризничала и капризничала, пока совсем не умерла. Она была очень плохая.
— Да-а, — только и смог выговорить совершенно потрясенный мальчик. Ему показалось, что он понял, почему девочка такая грустная. “И как бы это ее развеселить получше”, — подумал он, но ничего, кроме как ее поцеловать, ему в голову не шло. Сам он сто раз целовался. Правда, раньше этого совсем не так хотелось. Теперь прямо жутко хотелось, прямо жутко. Он только не представлял, как это сделать — раньше, когда не так хотелось, все выходило само собой, а тут…
— Ты целовалась когда-нибудь? — выпалил он.
— Нет, — ответила она равнодушно.
— Вот же ты какая, — пробормотал он с отчаянием. Ее хрупкость, беззащитность и загадочность, ее отстраненное смирение буквально сводило его с ума. Ему до смерти хотелось ее от чего-нибудь спасти. И в то же время ему, усталому и перепуганному, с неменьшей силой хотелось спрятаться, прижаться к кому-то родному — ведь кругом царила такая ужасающая, такая невыносимая пустота, такая опасная пустота, — но не к жесткому, холодному, повелительному родному, как брат, а к нежному, послушному и всепонимающему родному, дающему отдых и забвение… Он впервые чувствовал такое. Он стал с натугой рассказывать все смешные истории, какие только происходили с ним в жизни, все анекдоты, какие только мог припомнить. Он говорил, говорил, говорил, размахивая руками, и тут девочка услышала далекий выстрел.
Она сжалась, насторожившись, но выстрел не повторился. Она похолодела, совсем перестав вслушиваться в то, что говорил этот страшный чужой человек. Хоть он и сделался хозяином в доме, — ведь даже папочка кормил его, поил вином, положил спать в комнате, — но и хозяина можно не слушать, если он просто говорит, а еще ничего не велит. Старший бандит убил папочку, а младший убьет ее. Девочке было очень холодно, хотелось лечь, накрыться одеялом, но она боялась лечь, может, если не ложиться, он не станет ее соблазнять перед тем, как убить. Лучше бы сразу убил, если им так понадобился папочкин дом и у них есть большое ружье.
…С отчаянием и нарастающей злостью старший брат преследовал хозяина — тот, разумеется, даже и не думал заходить в сарай, а сразу, расставшись с дочерью, пошел к лесу; еще две-три секунды, и его светлая рубашка, отчетливо видимая в густом сумраке, пропала бы за деревьями. “Вовремя я выскочил”, — думал старший брат; ему нравилось, когда дела совершаются толково и вовремя; но — будь оно все проклято! Чем дальше, тем муторнее становилось у него на душе. “Четверо нас осталось на всю округу, — думал он, — четверо, из которых двое детей, — и вот чем приходится заниматься, вместо того, чтобы спокойно отдохнуть, радуясь друг другу, а поутру обсудить, как драться, и жить дальше. Форменный бред, казалось бы, — да, но так всегда было и, вероятно, всегда будет, покуда последний человек не исчезнет ибо этой треклятой планетой всегда владели гниды, и ни один порядочный человек не успел ею завладеть — ну, а теперь ею завладели такие паскудные гниды, что уж дальше некуда. А отдохнуть бы надо, и как следует”. Старший брат был неимоверно измотан. Беззвучно ступая по влажной земле, держа ружье на отлете, чтобы не мешало на ходу и не гремело, старший брат преследовал хозяина. Тот спешил; не бежал, но шел очень быстро, причем явно к поселку, до которого было не более мили. Старший брат не стремился раньше времени обнаруживать себя, ему хотелось ошибиться: просто хозяин пошел по каким-то своим крестьянским делам. Но нет — давно кончился забор, огораживающий сад, давно ответвилась от их тропинки другая, шедшая, очевидно, к виноградникам, хозяин по-прежнему спешил, его светлая рубаха смутным пятном скользила через лес. “Будь оно все проклято!” — опять подумал старший брат и остановился. Сразу стало слышно тяжелое дыхание хозяина, его тяжелые шаги по песку.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});