Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже через час с небольшим, в утреннем полумраке, монах-шатун просился на поезд безбилетно, выбирая вагоны похуже, погрязнее, и переходил с посохом-древком от проводника к проводнику, кланяясь каждому, как носящему и образ, и подобие высшее. Те связываться с ним, однако, не хотели:
– Ступай, старик. Не мешай посадке.
– Ступаю, ступаю… Который десяток лет! И башмаков я много истоптал, ступая по этой степище. И вот теперь они у меня такие, что нет им износа. А смирения всё не обрету никак. Не даётся оно, заветное, мне, заблудшему…
И бежал за ним следом, от вагона к вагону, незрелый запах яблок зелёных, крошечных, вместе со старушонкой, иссохшей, будто осенний морщинистый лист. Без вещей, в ситцевом халате и накрывной шали, завязанной узлом на спине, она говорила угасшим голосом:
– С пустыми карманами, вот!.. Возвращаться пора домой, мне бы до Калуги.
– Без билета? Отойди, мать. Не до тебя.
И старушонка с готовностью кивала, и торопилась к другому вагону, и озиралась, стыдясь летнего своего одеянья и самой себя:
– У брата, на станции Чу, на одних яблоках можно было мне лето прожить, – шелестел её голос на холоде, рядом с Порфирием. – Я туда и уезжала по весне, чтобы под Калугой пенсия моя по доверенности шесть месяцев дочери шла, для внуков, на обувку к школе, на тетрадки… Теперь назад мне от брата пора, от бесплатной жизни – домой. Холодно стало, снег скоро пойдёт… Я бы и в тамбуре посидела!..
– Да как же ты, матушка, в Столбцах-то оказалась? Это же крюк! – удивился Порфирий, досадуя слегка на неё, бегущую за ним по пятам неотвязно. – Что ж без пальтишка ты всякого…
Из-под шерстяного платка кротко глянули на Порфирия глаза скорбные, васильковые, – и обдало его, бродягу, такой несказанной женской состарившейся красотою, словно посмотрели на него враз все чистые озёра поздней осени, и речки, и речушки, покорные наступившим холодам совершенно.
– На какой поезд взяли, на том и поехала, батюшка… – шелестела старуха. – Довольна теперь очень. Я – что? А они – разутые, раздетые, дети малые, глупые. Там, под Калугой, на грибах живём, на ягодах. А к школе надо было им одежду. Взять-то негде… Вот, полгода им пенсия моя целиком доставалась. А меня брат яблоками кормил, бесплатно у него до осени глубокой прожила. На станции Чу… Зато в школу детки пойдут. Целый год проучатся теперь! Прошлый-то пропустили, не в чем было им. А так – большая польза получилась для них, батюшка. Очень большая…
* * *И снова просилась старуха, заглядывая в лицо проводницы:
– …Доченька, сойду, где скажешь. Возьми, хоть докуда… Живём под Калугой, сноха второй год очереди ждёт, чтобы на свиноферме работать, а не движется очередь никак…
И оборачивалась она к Порфирию, махала рукою деловито:
– Нет, наши на поезд не возьмут, боятся всего наши, – и бежала дальше, вдоль состава, исхлёстанного холодной пылью и ветрами. – Надо вон к тем… Те старших уважают… Посади как-нибудь хоть в тамбур! Я ведь на станцию Чу без билета уехала в мае. Довезли добрые люди. А тут… Кончились у брата яблоки. Холодно стало… Домой мне пора… Муж-то у дочери в тюрьму сел, за мешок картошки. С поля украл, от безработицы. А на свиноферме сокращения одни…
Но не слушал её и этот хмурый азиат-проводник – отворачивался от старухи, разглядывая пассажиров, бегущих с поклажей, разносчиц пива, конфет, сигарет, а ещё низкое моросящее небо. И равнодушным был жёсткий его прищур, и мятежно надламывал скулу проводника шрам глубокий, полукруглый. Запах давнего пороха, йода, кожаных ремней и денежных фальшивых обильных бумаг перебивал тут все прочие, съестные. Потому и опешил Порфирий, услышав:
– Заходи, мать! Смелее… Замёрзла в халате… Вагон переполненный. На третью полку влезешь? Одеяло тебе найду. Заходи.
– Только ведь у меня…
– Какие с тебя копейки…
– А вот, батюшку ещё с посошком, не прихватишь ли? Батюшка тут мыкается со мной, в заплатках он весь. Возьми его, сердечного.
– Ладно, – отвечал азиат недовольно. – Оба проходите… Знакомые таможенники попадутся, довезу. А незнакомые… Ничего, откупимся… Там быстрей – на верх, на багажную полку… Ну, лезь, мать! И ты, долгогривый, раз она за тебя хлопочет. Тебе-то чего на месте не сидится? Вон, её благодари… Её, сказал!!! Лезь… Доедем.
* * *В холодном вагоне с разбитым окном, заткнутым грязной подушкой, Порфирий лежал под самым потолком, напротив всё той же старухи, которая, по немыслимой худобе своей, слилась с полкой совершенно и уж не шевелилась, словно не было там никакого человека. Поезд качнулся, дёрнулся, поплыл, набирая ход. Снизу донёсся до Порфирия синтетический запах спиртного. То бесшабашные мужички разбойного вида глухо чокались в тесноте жестяными заграничными банками, пили из них и утверждали, матерясь, что они – прорвутся…
Вскоре, после степной маленькой станции, последовала длинная скучная остановка – со сквозняками, топотом, хлопаньем вагонных дверей. Потом видел Порфирий, как внизу появились люди в казённых фуражках, простукивающие вагонный потолок металлическим предметом неведомого назначенья. Из-за непорядка в документах они высадили с нижних мест ругающихся мужичков, охмелевших странно, тяжело, и поспешили покинуть грязный вагон, не осмотрев багажных полок.
К полудню, когда поезд уже мчался мимо российских разрушенных каких-то заводов, за столик сели две озябшие армянки без возраста с мальчиком лет тринадцати, хмурившимся по-взрослому и прячущим подбородок в клетчатый новый шарф. Женщины, не снимая курток, сразу заговорили по-своему – о печальном, а перед мальчиком раскрыли книгу, сказав по-русски:
– Читай… Учись.
Мальчику читать не хотелось – он медлил, держа книгу на коленях, и пытался разглядеть получше сначала – заброшенное убогое село с пустыми глазницами окон, затем – долгое поле в бурьяне, бесконечные кирпичные корпуса, бегущие за окном, похожие на покинутые казармы, и снова – поле, бескрайнее, пустое. Подушка, торчащая в окне, мешала ему видеть всё кряду, закрывая часть пасмурного неба, и он вытягивал шею, щурясь от сосредоточенности.
* * *Армянки за вагонным столом всё говорили о чём-то, непонятном для прочих, сокрушённо покачивая головами. И лишь изредка одна из них спрашивала другую по-русски, оглядываясь на мальчика:
– Разве было такое раньше в нашем народе?
– Не было никогда! – следовал удручённый ответ. – А как она могла накормить детей? Он денег не присылал три года. Разве она теперь перед ним виновата?
– Не виновата!.. Ей что – похоронить их лучше? Да? Похоронить надо было?
– Похоронить – это хуже!.. Пускай думают, как хотят. Она права.
– Никогда не было такого в Спитаке…
– Не было в горах…
Притихнув, женщины достали из сумки пакеты с едою. И Порфирий отвернулся к стенке, пахнущей гарью. Он даже задремал под перестук колёс, как вдруг услышал старухино виноватое:
– Нет, живая… Не бойтесь! Нет, нет… Я живая! Извините меня: живая.
Мальчик спросил о чём-то женщин – громко, растерянно. Те шикнули на него разом. А старуха на своей полке под вагонным потолком прошелестела оттаявшим голосом:
– Счастье какое. Спаси Христос… Теперь доеду. Сытая…. Вот, не помру теперь! Хорошо доеду…
И кто-то снизу, потрогав Порфирия за плечо, положил рядом с ним кусок сыра, завёрнутый в лепёшку. Он повернулся на тёплый сытный запах, протирая глаза. Но обе армянки уже отчитывали мальчика – сердито, наперебой, поправляя на нём новую кепку, новый шарф, поношенный воротник старого, тесного пальтеца. И тот, насупившись, стал, наконец, читать себе под нос – с ломким акцентом и с долгими недовольными паузами:
Россия, нищая Россия…
Мне избы серые твои…
Твои мне песни ветро… Ветровы… Ветровые —
Как слёзы… первые… любви…
* * *К подоконнику Тарасевна подбегала в нерабочие свои дни особенно часто; наблюдала бдительно за тем, что делается на пустыре, перед бараком. Уж не бежит ли опять к Амнистиевичу Коревко, вместо того, чтобы искать работу чёрную, надёжную?
– Никто тебя в науку не позовёт, патриот, сволочь! – говорила она в пустоту. – Когда только вышибет нужда учёные твои мозги, чтобы заткнулся ты со своим ураном? Созидатель ты хренов… Перевели таких в лакеи – значит, как лакеи теперь живите! Лакеи при торгашах…
И учительский взгляд её не просверливал сквозные дыры в стекле единственно чудом. Торопливо отпивала затем Тарасевна из трёхлитровой банки кислое коричневое пойло, похожее на квас. Переводила всё своё вниманье на чайный гриб, сидящий на дне осклизлым бугром.
– Что? Не права я? – задиристо спрашивала она странный студенистый организм. – Отсечённые мы ото всего. Может, и от жизни. Умные занятия нашим людям не положены. И осталось нам только одно – питаться! Помаленьку да кое-как… А про всё другое думать нечего: поздно – недостижимое оно теперь. Смиряться надо: никто мы… Ой, Галя бедная! Трое на её шее сидят…
- Печали американца - Сири Хустведт - Современная проза
- Исповедь (Бунт слепых) - Джейн Альперт - Современная проза
- Путеводитель по мужчине и его окрестностям - Марина Семенова - Современная проза