Меня занесли в списки, выдали из пирамиды карабин, подсумки с патронами без счету, две гранаты-лимонки.
Взводный Леонов, еще не убитый, нахлобучил ушанку и вышел со мной из блиндажа. Пока мы шли с ним ходами сообщения, он обрисовал мои несложные новые обязанности, основной из которых было — стоять насмерть или отважно атаковать, в зависимости от приказа. Затем перешел к распорядку службы и закончил советом — не унывать, если что будет не так…
В расположении взвода он представил меня новым товарищам, начисто лишенным светского лоска, вылез из окопа и бегом рванул поверху обратно. Немцы молчали.
Начались будни моей службы в штрафняке.
Боевая ее часть состояла в наблюдении за противником из двух закрепленных за взводом ячеек. Дежурство несли посменно, и длилось оно днем два часа. При появлении движущихся целей полагалось стрелять. Немцы лениво отвечали тем же.
Патронов было навалом, и лежали они тут же на краю окопа, в «Цинках» — длинных коробках из оцинковки.
Ночами дежурство несли в боевом охранении — в персональных одиночных окопах, отрытых впереди, метрах в ста от позиции. Это дежурство было особо важным, от него зависело многое, и потому смена производилась каждый час.
На взвод полагался ручной пулемет, и расчет его имел свою ячею. Автоматов не было.
Оружие было вверено довольно пестрому воинству. Здесь были всякие провинившиеся военные люди — от самовольщиков до воров различного калибра, от лиц, давших затрещину сержанту, до растратчиков-интендантов. Был представлен и социально близкий власти элемент — урки, но по первой судимости. Попадались нетипичные кадры. Так, в нашем отделении имелся здоровенный, но поникший духом электрик Иван Приходько. Жил-поживал в солнечном Тбилиси, пользуясь броней от призыва на своем спецзаводе. Но влез пьяным в банальную уличную драку, набил кому-то морду, матерился — в общем, вел себя плохо. Это обошлось ему всего в год за хулиганство. К сожалению, с «отсрочкой исполнения», которая и привела его в окопы. Вечерами Приходько сидел, привалившись к стенке, и, глядя неотрывно на языки пламени в топке бочки (о ней ниже), раскачивался, как раввин, бормоча тоскливо:
— Что я наделал… Что я наделал… Как я жил… Что я наделал… — И так без конца.
— Иван! Не трави душу, и без тебя тошно! — говорили ему. Тогда он умолкал, продолжая все так же раскачиваться в своем горе.
Санитаром во взводе был майор медицинской службы Арташез. Будучи командиром медсанбата, он организовал себе гарем из медсестер. Все были довольны. Но, как и во всяком гареме, начались интриги, склоки, а затем доносы. Для майора его телодвижения кончились трибуналом и практикой в нашей роте. Он нес свой крест со стеснительной, извиняющейся улыбкой. Его любили за кроткий нрав и уважительно называли только «доктор». Легендарной личностью был рыжий еврей из первого взвода. Трудно поверить, но его фамилия была Фриц. На фронте Отечественной войны с фрицами иметь такую фамилию и быть к тому же евреем в штрафной роте — это был уже перебор бедствий на одну голову. Но Фриц в своем положении держался мужественно. Всякие попытки пройтись по поводу его данных замирали на устах после информации о причинах осуждения Фрица. Являясь офицером дивизионной разведки и находясь со своей группой в поиске, Фриц умудрился захватить в ближнем тылу важную «птицу» — полковника вермахта. Но при возвращении через немецкие позиции связанная добыча как-то избавилась от кляпа и начал взывать о помощи. Тогда, спасая разведгруппу, Фриц придушил полковника. За срыв операции он и был отдан под суд.
Из этого следовало, что обижать Фрица не стоит. Чем и руководствовались.
Упомяну еще двоих грешников. Москвич Авдеев, худой и длинный, с лошадиным лицом, сочинял стихи и иногда читал их нараспев, независимо от наличия аудитории.
Минджия, повар из Нальчика, вступал в словесный шланг только для показа фотографий своих детей. Их у него было восемь.
Оба они были осуждены, по их словам, ни за что. В конкретику не вдавались.
Ежедневным развлечением в ясные дни был пролет «рамы»: на недоступной для зениток высоте медлительно утюжил небо двухкорпусный огромный «Фокке-Вульф» — фоторазведчик.
Кошмарами нашего окопного бытия были голод и бесприютность. Голод терзал нас неотступно. Описанный мне в общих чертах еще связным по пути в роту, он оказался главной мучиловкой нашей жизни. Подобие пищи, которое дважды в ночь доставляли нам на «лошади», лишь на короткое время обманывало желудок. Говорят, что чувство голода со временем притупляется. Возможно. Но я этого не заметил.
Мы быстро слабели. Появились больные «куриной слепотой». С наступлением сумерек они ничего не различали в темноте, в том числе и в боевом охранении. Это было чревато.
На полпути от окопов к блиндажу в снегу долго лежала павшая лошадь. Когда и отчего она пала, никто не знал. На нее поглядывали, однако трогать опасались — еще пришьют какое-нибудь новое обвинение… Но однажды ночью кто-то все же решился, и к утру от трупа остались только кости. Зря старались — даже после двухчасовой варки старая конина не годилась в пищу.
А между тем в воздухе витало постоянное ожидание немецкой атаки, которую мы обязаны были отразить любой ценой, или не менее обязательного приказа наступать. «Впереди нас слава ждет», сзади — известно что. И миссия эта возлагалась на дистрофиков.
Было ли это одной из форм наказания штрафников? Не думаю. Штрафники держали участок фронта. Просто забота о людях не была характерным свойством ни Отечества нашего, ни его полководцев. Теперь о другом. «В чистом поле, в чистом поле колосок растет на воле».
В чистом поле, где чаще всего воюет пехота, солдат должен иметь себе хоть какой-то приют. Пехота поэтому делает при окопах землянки или блиндажи, где можно обогреться, посушить портянки, преклонить голову на ночь, отдохнуть душой. Но землянку, тем более блиндаж, не сделаешь без кровли. В голой степи, где мы находились, материала на кровлю не было никакого — ни деревца, ни бревнышка, ничего годного вообще. Однако в зимней степи надо было как-то выживать. И солдат, способный, как известно, сварить суп из топора, придумал, чтоб не пропасть, нечто. В низине, слева от командирского блиндажа, было замерзшее болото, а вокруг — густые заросли камыша. Камыш срезался у основания. Длины камышин хватало на то, чтобы плетенкой из них накрыть сверху окоп, не более. Затем к такой ненадежной кровле приставлялись с обеих сторон в окопе ширмы из того же сплетенного камыша — и убежище от ветра было готово. Оно, правда, давало тесный приют всего нескольким бойцам, и потому пользоваться им приходилось только поочередно.