под одеяло и прилегла рядышком на мою кроватку, гладила моё лицо, голову, грудь.
А я лежала на подушке с закрытыми глазами. То ли притворялась спящей, то ли действительно спала. Боялась проснуться и обнаружить совсем другую маму, не ту, что снится мне сейчас. А мама тормошила меня, гладила по голове и целовала.
— Ты моя любимая доцюра! Курнопелечка родненькая! Прости меня, дуру проклятую. Я никогда пальцем тебя не трону! Хочешь, давай спать вместе на диване?
— Как с Бабуней? — я подскочила с подушки — моё самое любимое желание — спать с мамой, как с Бабуней, крепко прижавшись друг к другу.
— Да, Веточка моя! Теперь я всегда буду баюкать, люлькать тебя, как Бабуня. Вы мои самые дорогие существа на свете! Вы так настрадались, намучились в проклятой оккупации! А я, неблагодарная! Всё, всё! Теперь будет всё по-другому!
Мама перенесла меня вместе с подушкой на диван, уложила к стеночке и стала раздеваться.
— И ничего мы не намучились… Мы даже очень хорошо жили с Бабуней. Всегда было что кушать. У неё тоненький голос. На киркосках меня таскала, когда мы долго ходили и у меня заболевали ножки. Утешивала меня и пела — " Я ж тэбэ, рыбонько, аж до хатыночки сам на руках виднесу". Не то, что ты всё время репетироваешь — "Виють витры, виють буйни, аж дэрэва гнуться". И ещё страшное — " за туманом ничого нэ выдно". Я сильно боюсь, когда ты так поёшь. А Бабуня даже кости мне чухала всегда, всегда, — я изо всех сил защищала Бабуню, чтоб мама не думала, что мне с Бабуней было плохо.
— Какие ещё кости? — удивилась мама.
— Ну, какие, какие? Об-нак-на-венные, внутри коленков и локтей. И ещё тут вот в плечиках, и в запястиях. — я вытянула руки, чтоб показать маме, где запястья.
Мама в ужасе уставилась на мои руки.
— Что это? — она разглядела на моих красных руках белые волдыри.
— Пузыри! Надулись и сильно больно болят, — я тоже посмотрела на свои руки и увидела, что они ещё больше покраснели и даже набухли.
— Боже мой, что ж ты молчала? Это ожёг! Это всё керосин… На нежную детскую кожу… Это я виновата! Нужно было сразу отмывать руки от керосина! А я тебя в угол… Теперь всё! Раны будут! Не дай бог ещё инфекция! — мама в отчаянье бегала по комнате, заламывала руки, кричала.
На её крик прибежали сонные Жанна и Лидия Аксентьевна. Мама им всё выложила — про керосин и про мытьё полов. Лидия Аксентьевна сказала, что я "это тридцать три несчастья", что меня ни в коем случае нельзя оставлять одну, что нужно определить меня в детский сад. А то мало ли чего я "удумаю"… Заставила Жанну принести свечку, иголку и малюсенькую бутылочку с марганцовкой из аптечки. Зажгла свечку, подержала над ней иголку и проколола все волдыри на моих руках. Из волдырей вытекала вода. Было страшно, но совсем не больно. В стакане развела марганцовку ярко-розового цвета и, промыв мои ладошки, велела держать их "навесу", чтоб просыхали. Утром процедуру нужно повторить. Мама со слезами благодарила хозяйку и Жанну. Уходя, Жанна задержалась у двери и послала мне воздушный поцелуй.
ПРИЕЗД БАБУНИ
Долгожданный день настал. Мы с мамой стоим на перроне под зонтиком, взятым у Лидии Аксентьевны. Ждём поезд. В нём едет ко мне Бабуня! Хлещет дождь по зонтику. Конечно же, все мои кости чешутся. Я потихоньку, чтоб мама не заметила, кручу запястьями и лодыжками. «Нервичаю». Вдруг Бабуня опять опоздает на поезд и не приедет… Ладошки мои обмотаны чистым бинтом. Лидия Аксентьевна обмотала мои руки бинтом после того, как помазала вонючей мазью. Ругала меня, что я не соблюдаю гигиену и не берегу руки от грязи — "вот и загноились". Теперь не известно, сколько времени ещё надо лечить. А мама оправдывалась, что у неё нет никакой возможности меня контролировать… Вот приедет Бабуня и вылечит мои ручки.
На перроне собралось много народу. Все смотрели в сторону подходящего поезда, издалека посылающего нам приветственные гудки. Вот появилась морда паровоза в белом облаке пара и медленно проползла мимо нас: — Чух — чух, чух — чух, чух — чух. Напоследок паровоз со свистом чухнул, с грохотом дёрнулся, выпустил из трубы последнее облако и остановился. Люди стали бегать по перрону, выкрикивали разные имена, натыкались друг на друга. Я и мама стояли, как вкопанные. Мы не знали, в каком вагоне Бабуня. Зыркали глазами то вправо, то влево.
Перрон быстро опустел. Бабуни нигде не было — ни справа, ни слева. Только в самом конце перрона, у последнего вагона стоял какой-то дядька в брезентовом плаще с капюшоном и с мешком в руках. Все, абсолютно все мои надежды рухнули. Я этого не перенесу! А дядька постепенно приближался, хлюпая по лужам огромными кирзовыми сапогами.
— Лидочка, Ветонька… — послышался тоненький голосок из-под капюшона дядьки, вплотную приблизившегося к нам, — Вы шо ж, з глузду съехали, совсем не узнаёте мине? — дядька стянул с головы капюшон и превратился в мою Бабуню.
По волосам и лицу Бабуни потекли ручьи от дождя, затекали на морщинистую шейку и утекали под плащ… Я смотрела на самое любимое лицо, в самые добрые глаза и не понимала, то ли она плачет, то ли смеётся…
— Бабуня! Ты! Ты! Приехала! Я жду тебя, а ты… не едешь и не едешь! Я не могу без тебя… без тебя со мной одно горе, — я уткнулась в мокрый, жёсткий брезент её плаща, билась в него забинтованными кулачками и кричала слова… слова радости, и упрёка, счастья и перенесённого детского горя от долгой разлуки.
Со мной случилась истерика. Мама с Бабуней никак не могли успокоить меня. Утешали по-всякому. Утихла я только в объятиях Бабуни, когда мы в помещении вокзала уселись на скамейку. Бабуня сняла плащ, взяла меня на колени, прижала к своим необъятным сиськам и, покачивая, запела тонюсеньким голоском — "Нич яка мисячна, ясная, зоряна, выдно хоч голкы збырай".
— Мамочка, что за маскарад? Почему ты так одета? Почему мешок? Неужели нет какого-нибудь чемодана? Как мы могли тебя узнать? — пытала мама Бабуню по