Это возмутительно, это несправедливо, все было совсем не так!
— Я нашел пустые банки в салоне! Еще холодные! А накануне вечером ты вылила полпинты рома в кока-колу, когда валялась с книгой на диване. Думаешь, я не заметил! В моем доме ты высасываешь кварты спиртного в день…
Я консерватор, ханжа и вообще чокнутый. И если я хочу знать, то это не мое собачье дело, что она пьет, и вообще она не моя собственность, что бы я там себе ни вообразил.
— Послушай, мне сорок четыре. И здесь уж ничего не поделаешь. И в моем возрасте видеть, как юная девушка…
Лучше бы мне помолчать. Ей что, вступить в общество анонимных алкоголиков, раз уж я не вижу разницы между двумя стаканчиками и алкогольной зависимостью? Если на то пошло, она прекрасно понимает, что к чему. Она всю жизнь имела дело с выпивкой и с людьми, которые действительно надирались; черт, она еще меня может просветить насчет выпивки, да она может об этом книги писать, о том, как убирать блевотину и укладывать алкашей в кровать, а потом врать и горничным, и коридорным, и гостиничным докторам о том, кто что пил, и не надо ей говорить об алкашах!
Тут Белинда остановилась и уставилась на меня немигающим взглядом.
— И что, ты тоже хочешь через все это пройти? Может, так ты выражаешь свою преданность тому алкашу или как там его? Наверное, его или ее уже нет в живых, раз он или она заслужили подобную демонстрацию преданности?
Плачет. Молчит. Опять выпила лишнего.
— Ты у меня это брось! — не выдержал я. — Завязывай с виски, вином за обедом, чертовым пивом, которое сосешь втихаря!
НУ ЛАДНО, ЧЕРТ ПОБЕРИ! МЫ УЖЕ ВЫШЛИ НА БАРРИКАДЫ. РАЗВЕ Я ЭТОГО ХОТЕЛ? Разве я говорил ей, чтобы убиралась из моего дома?
— Нет. И ты никуда отсюда не уйдешь! Потому что любишь меня. И прекрасно знаешь, что я тоже тебя люблю. И ты остановишься, уверен, что остановишься. Ты остановишься и бросишь пить прямо сейчас!
— Ты что, воображаешь, будто можешь приказать мне бросить пить?!
Все. Выскочила из дому. Вроде бежит к океану. Или все же в сторону шоссе, чтобы поймать попутку и НАВСЕГДА ИСЧЕЗНУТЬ?
Я включил верхний свет и бросил взгляд на «Святое причастие». Если это не вершина моей карьеры, то и карьеры вовсе не было! Все, что я знал о реальности и иллюзии, было здесь, на картине.
Но какое это теперь имеет значение, черт бы побрал! Мне еще никогда так не хотелось надраться!
Восемь часов, девять часов… Она ушла навсегда. Оставляю записку и плетусь на пляж. Но ни в ком из идущих по белому, как сахар, песку не узнаю Белинды.
Десять тридцать. В комнатке под крышей неуютно лежать в одиночестве на огромных мягких матрасах и одеялах.
Внизу открывается входная дверь.
Белинда на верхней площадке лестницы вцепилась в перила, в темноте не видно лица.
— Рад, что ты вернулась. Я волновался.
Аромат «Каландра», холодный свежий воздух. Если она подойдет ко мне, чтобы поцеловать, то ее щека, наверное, будет пахнуть морским ветром.
Белинда села на верхней ступеньке, боком к маленькому оконцу.
Свет за окном холодный, молочно-белый. Мне хорошо виден ее красный кашемировый шарф. И детская рука в черной кожаной перчатке, тянущаяся за конец шарфа.
— Сегодня я закончил «Святое причастие».
— Ты должен понять, что раньше никому не было дела, чем я занимаюсь, — после длинной паузы произнесла Белинда.
Молчание.
— Я не привыкла, чтобы мной командовали.
Молчание.
— А если по правде, по всей долбаной, вонючей правде, то всем всегда было плевать, они считали, что, чем бы я ни занималась, я справлюсь с ситуацией, и им было насрать на меня.
Молчание.
— Я хочу сказать, у меня были учителя и шмоток столько, сколько пожелаю, и никто ко мне не приставал. Когда я впервые трахнулась, они просто-напросто отвезли меня в Париж, чтобы посадить на таблетки. Подумаешь, всего и делов: главное — не подзалететь, и точка. Никто…
Молчание. Белые пряди волос в лунном свете.
— И в отличие от тебя никто не говорил мне, будто я не справлюсь, потому что я могу справиться! Я прекрасно могу справиться. И всегда могла. А ты мне тут говоришь, что будешь чувствовать себя лучше, если я не стану так много пить, и тогда ты не будешь чувствовать себя виноватым.
Молчание.
— Ты ведь так говоришь?
— Я обо всем позабочусь.
Мягкое прикосновение ее тела, запах холодного соленого ветра, ее сочные губы — все именно так, как я и представлял.
Следующий день, восемь утра.
Дольки апельсина, ломтики яблока, дыни на фарфоровой тарелке. Омлет, немного сыра.
— Я, наверное, сплю. Неужели ты действительно ешь нормальную еду? А где кола и картофельные чипсы?
— Господи боже мой, Джереми! Ну что ты ко мне привязался! Я прекрасно знаю, что невозможно прожить на одних только картофельных чипсах и коле.
Сейчас мне лучше помолчать.
— И вообще, Джереми! Мне надо тебе кое-что сказать.
— Я тебя внимательно слушаю.
— Можно мне купить тебе пару твидовых пиджаков, которые хоть будут по-человечески сидеть на тебе?
В таком месте, как Кармел, подобное невинное замечание может дать старт забегу по магазинам. Что мы и сделали.
14
Как только мы вернулись в Сан-Франциско, я приступил к работе над новой картиной. Еще один шаг вперед после «Святого причастия». Идея картины возникла, как только я вошел в гостиную и посмотрел на кукол. «Белинда с куклами».
Почтовый ящик был забит посланиями от Дэна, а еще письмами из Нью-Йорка и Голливуда. Я высыпал всю эту гору писем на стол, даже не потрудившись их распечатать, отключил автоответчик, выключил звонок телефона и поднялся в мастерскую.
— Будь добра, сними одежду, — попросил я Белинду.
Я собирался фотографировать ее прямо здесь, в гостиной, на диване времен королевы Анны, том самом, что фигурировал в книгах об Анжелике.
— Еще один шедевр, которого никто никогда не увидит, — начав стягивать джинсы и свитер, рассмеялась Белинда.
— Лифчик, трусики, все, пожалуйста, — щелкнул я пальцами, чем вызвал у Белинды новый приступ смеха.
Белинда вынула заколки из волос, потом сгребла вещи в охапку и отнесла в коридор.
— Замечательно, — установив свет и треногу, сказал я. — А теперь садись на диван, а я рассажу вокруг тебя кукол.
— А у них есть имена? — спросила Белинда и протянула руки, чтобы взять у меня кукол.
— Мэри Джейн, и Мэри Джейн, и Мэри Джейн, — ответил я, объяснив, какие из них французские, а какая немецкая. — Вот это Брю, стоит немерено, а улыбающийся малыш называется пупсом.