на дробь, то шестьдесят две седмины можно представить семидневными неделями. Тогда к тем годам добавится еще один год и десять недель.
— Насколько я помню, — согласился с ним Евгений, — в своих «Замечаниях на книгу пророка Даниила» Ньютон как раз доказывал неточность нашей хронологии, сдвигая ее примерно на год. По его мнению, распятие приходилось на 34-й год земной жизни Иисуса, а не на 33-й, как принято считать.
— Вот уж, действительно, где откровение по Ньютону, — проговорил Флоренский свои мысли вслух. — Но если произвольно сдвигать разряды дробных значений времени, можно получить самые разные сроки. Например, вместо семи юбилейных седмин можно получить 49 лет, вместо шестидесяти двух седмин получить обычные 62 года, состоящие из семидневных недель.
— Орден тамплиеров создал протестантское движение в Европе, поскольку храмовники считали Римского Папу Зверем Апокалипсиса, а Западную Римскую империю царством антихриста, — решил во всем разобраться Евгений. — Сир Ньютон следовал той же традиции, понимая апокалипсические 42 месяца или 1260 дней как годы правления Зверя. Отсчитав 1260 лет от 800 года, когда был коронован первый император Священной Римской империи Карл Великий, он получил 2060-й год. Эта дата и стала его навязчивой идеей, он полагал, что именно в этот год будет повержена Вавилонская блудница.
— А ну-ка, брат, отними-ка 49 и 62 от двух тысяч шестидесяти, — обратился старец Лаврентий к Павлу Александровичу. — Сколь будет?
— Выходит 1949-й год, — подсчитал отец Павел Флоренский.
— Да вычти еще один год, которого по Ньютону не хватает в обычной хронологии нашей, тогда мы и получим 1948-й год — год, когда было восстановлено государство Израиль, — подытожил все вычисления старец Лаврентий. — Вот какую дату решил утаить Ньютон от падшего ангела и сборища сатанинского, чтобы не могли они, сославшись на его толкование, выдать антихриста своего за нашего Спасителя.
Внимая каждому слову, затаив дыхание, слушали небесноафонские братья дивный разговор этот между выловленным из Околоземного моря чудищем, старцем Лаврентием и Павлом Александровичем. А как только разговор их закончился, вдали над островом показалась большая темно-синяя туча. Ветер поднял песчаный вихорь, от которого нестерпимая боль стала пробегать по обгоревшей коже Евгения ужасными невидимыми волнами.
— А теперича, раб Божий Евгений, должен ты вновь возвратиться на землю грешную, но прежде надлежит нам вернуть тебе человеческий облик. Ох, и ненастную бурю вызвало появление твое, но буря эта утихнет на Небесном Афоне. А расколом великим во церквах православных не омрачай сердце свое, даже если отнимут у нас все храмы, и сожгут все наши книги, и во всей вселенной запретят говорить на языке русском, Русь поднимется из тлена и просияет в веках, и духовность наша исконная никогда бысть не престанет.
С такими словами окунул старец Лаврентий кисть в чан со святой водой и стал окроплять ею тело Евгения, смывая с него остатки обгоревшей чешуи дракона, под которой виднелась невредимая кожа и плоть человеческая.
Монашеские рясы небесноафонских братьев порывисто трепыхались на ветру. Они стояли все в ряд на морском берегу, наблюдая за тем, как из тела драконьего выходит тот самый странноприимец, которого они прежде видели в Граде Небесном. Отвалились пугавшие их рога и обгоревшие кожистые крылья, и боли тяжкие, которые Евгений испытывал от этих рогов и от крыльев, оказались фантомными, как будто их и не было вовсе. Так начинал он просыпаться от долгого сна, а может, рождался заново на белый свет. Он покидал благолепный остров, паривший в небесах, покидал астральное пространство, где самым таинственным и непостижимым для него образом переплетались времена и судьбы людей, и в руке его сверкал очищенный от копоти дар всепрощения.
Эпизод восьмой
Рукотворный хаос. Цэ квадрат
Прошло две недели с тех пор, как он проснулся в холодном поту от того сновидения про незримое братство R.C., про бездну Тартара и Град Небесный Афон, и все это время ему казалось, что воспоминания об увиденном должны были вот-вот стереться из его памяти. Но они никак не стирались. И каждый раз после работы, когда он садился в красно-желтый, местами облупившийся трамвай и ехал на потертом сиденье до своей остановки, ему вспоминались те удивительно четкие образы и картины. Он видел, как двери и астральные переходы кружили в загадочной темноте за трамвайными окнами вперемешку с отблесками рекламных огней, и не мог понять, почему он видит их изо дня в день, почему садится в трамвай на одно и то же место. И было совершенно бессмысленно спрашивать, видят ли другие пассажиры эти призрачные тени, находят ли что-то загадочное в той потусторонней темноте увозившего их трамвая.
Двери трамвайчика брезгливо фыркнули и отворились перед ним, предлагая прогуляться по Главному проспекту в нервозном потоке автомобилей, привычно застрявших в пятничной пробке. В гудящем городском воздухе пролетали хлопья мокрого снега, которые падали и бесследно исчезали на черном асфальте, бликующем праздничными гирляндами, развешенными на деревьях возле магазинов. Он так привык к этой вечерней иллюминации билбордов, к этому бесконечному потоку машин, к этому конвейеру из людей, что почти ничего вокруг не замечал. Всю неделю ему приходилось подменять на складе захворавшего Михалыча, таскать в холодильнике пласты мороженой рыбы, пакеты с жирными окорочками, связки деликатесных колбас. Руки мерзли так сильно, что под конец рабочего дня пальцы немели от холода.
Теперь он понимал, почему Михалыч никогда не снимал свою вязаную красную шапочку и своих огромных просаленных перчаток, с магической периодичностью порождавших в бригаде грузчиков безобидные, но, впрочем, как всегда неуместные шуточки. Вообще, когда пожилой металлург дорабатывал годы до пенсии в складском холодильнике, а молодежь тусила в клубах, пабах, стриптиз-барах, проживая в них весьма цивилизованную, но никому не нужную матерщино-блевотную городскую жизнь, когда новые поколения лекарств создавались для того, чтобы человек болел тяжелее и чаще, когда микроволновое излучение поджаривало мозги телефонозависимых горожан, а технократы всех мастей продолжали жаловаться на недостаточный уровень цифровизации, любая глупость или нелепица, над которой можно было поржать, уже не казалась чем-то из ряда вон выходящим, но и не вызывала того ажиотажа, на который претендовала.
Несуразность обыденной действительности, в которой пребывало человечество, никоим образом не могла быть описана в точных терминах, которыми приучала мыслить удушающая формальдегидная система. Можно было в тысячу первый раз сходить на какой-нибудь посредственный фильм, в котором очередной супергерой в тысячу первый раз победит восставший искусственный разум, спасет всех от инопланетного вторжения, от эпидемии, от глобальной катастрофы, от всемирной диктатуры; можно было зависнуть в социальных сетях, почитать какую-нибудь легонькую беллетристику о