милостей его? Он умирает, лекари и бабы не обещают ему года жизни. Почему не позволяете воспользоваться остатком?
— Пользуйся, как хочешь, — сказал Мнишек, — я тебе не мешаю, но помогать не думаю.
— Ты будешь мне помогать!
— Нет.
— Значит, ты хочешь, чтобы я всё рассказала перед светом? Слышишь, пане подкоморий, всё!
Мнишек молчал, бледный, гневный, но явно сдерживался.
— Говори, чего хочешь?
— Приблизиться к королю, я за этим приехала, а вы отпихиваете меня от него.
— Пусть тебя Княжник к нему проводит, — сказал с презрением Мнишек, — он присматривает за королевским сералем.
Гижанка краснела и рвала платок в руках.
— Пане Николай, вспомните прошлое, не доводите меня до отчаяния!
— Не понимаю тебя.
— Значит, поймёшь меня позже.
Говоря это, Гижанка быстро отвернулась и, бросив взгляд, в котором рисовались гнев и желание мести, ушла внутрь замка.
Едва за ней закрылась дверь, когда вошёл мужчина, чертами лица похожий на подкомория, но явно младше. Почти с теми же чертами лица, практически того же характера, он отличался холодом, которым весь дышал. Не было и следа чувства в этой размеренной физиономии, взгляде, выражении лица, холодном и презрительном взгляде сверху на то, что его окружало.
— Что ты сделал этому дьяволу Гижанке? — спросил пан Ежи, коронный крайчий, брата. — Я встретил её, она точно из ада вырвалась, вся в пламене и гневе, даже не соизволила мне ответить, только бросила взгляд и пошла.
— Я? Ничего, — отвечал Николай. — Всё дело в том, что мне кажется, что она уже имеет достаточно, а ей сдаётся, что всё ещё мало заплачено за её услуги, — это слово он выговорил с особенным акцентом. — Ей хочется заново начать высасывать королевские сундуки.
— Оставь в покое, брат, ворон ворону глаз не выклюет.
— Пане Ежи! — воскликнул Николай гневно.
— Чего ты кипятишься? — сказал холодно крайчий. — Кто делает зло, должен с ним так освоиться, чтобы упрёки его не задевали. Высасывала Гижанка, высасывал и ты, пане брат, наполовину с ней. Оставьте взаимно друг друга в покое, потому что discordia res magnae dilabuntur.
И он презрительно усмехнулся.
— Впрочем, — сказал он, садясь, — я не должен делать выговор старшему, делай что хочешь.
И он провёл рукой по лбу. Нахмурившись, пан Николай прохаживался по зале. Выглянул из окна.
— А! И Шавловский здесь! — сказал он с гневом.
— Кто этот Шавловский?
— Гм, шурин Гижанки, — воскликнул подкоморий, — наверное, думает что-нибудь вывозить из замка, раз его сюда с собой привела, но посмотрим.
— Поделитесь по старому знакомству и будет тихо, — шепнул Ежи.
Когда он произносил эти слова, вошёл доверенный слуга Мнишков, Яшевский, и остановился в дверях, давая знаки пану подкоморию, что хочет что-то ему поведать. Был это худой, седеющй, хитрой физиономии шляхтич, на щербатом лице которого пересекались шрамы разного происхождения. На нём был старый капот, короткая сабелька, кожаный пояс.
— Ну что? — спросил тихо подкоморий.
— Шавловский здесь.
— Я видел его. Выслеживай каждый шаг Гижанки, каждый кивок, куда пойдёт, с кем будет говорить, что делать. Не позволяй, насколько возможно, выходить из дома.
— Хорошо, пане. Ничего больше?
— Пока всё, иди.
Яшевский шаркнул ногой и быстро выскочил.
На другом конце замка разыгрывалась совсем другая сцена, и там с печалью на лицах сидели в холодной комнате: ксендз епископ Краковский, Судзивой Чарнковский и недавно прибывший молодой Торновский.
Какое-то время царило глубокое молчание, прерываемое только вздохами или нетерпеливым движением коронного референдария.
— Зачем мы притащились сюда за двором? — наконец воскликнул, очевидно, разгневанный епископ. — Чтобы быть свидетелями этого несчастья, этого оподления нашего пана, этого краха казны, этого господства фаворитов и блудниц!
— Я понимаю, — сказал Чарнковский, — и разделяю ваше возмущение, но мы как солдаты на посту, сделают ли что, или ничего не достигнут, должны стоять.
— Должны! — сказал епископ, нетерпеливо поправляя пилеолус и перебирая пальцами золотую цепочку, висящую на шее. — Но это мерзость!
— Это несчастье, — ответил грустно референдарий. — Несчастье приготовилось издалека, королева-мать, дай Боже ей…
— Правосудие, — прервал живо епископ.
— Да, ничего больше, — говорил дальше Чарнковский, — воспитала его женоподобным, двух жён сама у него вырвала, сама направила к распутству, толкнула в него, потому что думала, что будет править, когда Август уснёт в объятиях наложниц.
— Она правила какое-то время.
— Черепок смолоду опьянел, может ли быть иначе? За остальное, может, кардинал Богу ответит.
— О, если бы не Коммендони, и у Августа жизнь была бы другой, и судьбы нашей земли были бы другими, — прибавил епископ со вздохом.
— Этот несчастный третий брак отравил ему жизнь, — кончил референдарий, — он со слезами умолял, чтобы его расторгли. Никогда не забуду его слов, когда, исполнившись безудержным отвращением к покойнице по причине болезни, которою она страдала, складывая с плачем руки, он говорил Коммендони:
«Я предпочёл бы умереть, чем жить с этой женщиной; кто из обычных людей так же несчастен в браке, как я? Нет у меня жены, всё-таки чувствую себя связанным узами брака. Кроме меня не останется ни одного отпрыска королевского рода; в самом рассвете лет и здоровья, я вижу, несчастный, пресечённой всякую надежду на потомство. Что было единственным утешением дома и жизни, единственной опорой Речи Посполитой, этот род Ягейллонов навсегда прервётся и угаснет со мной, и в этой такой тяжком несчастье ни помощи, ни конца не вижу. С женой неженатый, муж без жены, чудаком брака на веки вечные в глазах света останусь».
Коммендони не тронули ни слезами, ни доказательства, он стоял за то, чтобы брак не расторгать, настаивал на святости уз.
— Как духовное лицо он был прав, — сказал епископ, — но не всегда один закон может служить для всех.
— Да, потому что король, потеряв надежду на новый брак и потомство, от отчаяния, равно как по привычке, бросился в объятия этих чудовищ, которые теперь из него высасывают жизнь и покой. Он потерял здоровье, растратил казну, запустил общественные дела.
— И один камердинер! Один! — тут голос епископа подавило возмущение. — Он закрывает нам дверь, не допуская сенаторов, издеваясь над ними.
— Король не знает, что с ним делается, — сказал референдарий, — жизнь его убегает, он боиться за неё, окружился бабами, в волшебные лекарства которых больше верит, чем в науку Фогельфедера, остаток сил тратит на женщин, умирает уставший, без ума, без размышления.
— Он убивает себя, — добавил епископ.
— Добровольно. Это ничто иное, как отчаяние. Мы признаём, пане, в личной жизни не было более несчастного человека! Красивая и мягкая Елизавета, которую он так любил, вырванная у него после нескольких месяцев совместной жизни. Что он выстрадал за Барбару, и как коротко с ней радовался! Ему приказали жить с третьей, когда