— Зачем ты об этом, зачем? — испуганно отшатнулась она. — Ты же сам сказал — не виновен, все было иначе… Зачем же ты?
— Да, да, — он понял, что снова зародил у нее сомнения. — Прости, я сам не знаю, что говорю, можно с ума сойти. Разве я так представлял себе нашу встречу?
Бросив стремительный взгляд на ящик стола, к которому притрагивалась рука Маргариты Сергеевны, он укоризненно посмотрел на нее долгим, жалким взглядом и медленно побрел из комнаты.
Она не стала догонять его…
В гостинице его нетерпеливо ждал Глеб. По растерянному, обреченному виду отца он понял, что случилось нечто непоправимое.
— А я что предсказывал? — злорадно спросил он. — Все ясно, рукоплесканий не будет. Митингов тоже. На вокзале во время проводов не выстроят почетный караул. Оркестр, естественно, будет молчать. Лишь барабанный бой…
— Перестань кривляться! — умоляюще произнес Зимоглядов. — Пойми, я на краю пропасти. Она все знает.
— И грозилась тебе? — вмиг напружинился Глеб. — Говори же — грозилась?
— Нет, она добрая, хорошая…
— Запричитал, отче, — грубо оборвал его Глеб. — А кто даст гарантию, что эта добрая, хорошая уже не сидит в НКВД и не исповедуется? Кто? Может, Пушкин?
— Не надо так о ней, Глебушка, не кощунствуй.
— Вот что, отче, поступай, как знаешь, ты уже далеко не юноша. А мне еще жить, слышишь, жить надо! И в петлю из-за твоего слюнтяйства лезть не собираюсь. Говори, что делать, небось уже давно решил.
— Глебушка!
— Решил, да после псалмов-то о любви своей совесть небось мучает, решеньице неловко объявлять?
— Родной мой!
— Знаю, все знаю: «родной, любимый, любимая, святая»… А только всех крепче, отче, ты себя любишь и потому всех прочих любимых на гильотину пошлешь, не дрогнув. И слезу вышибешь, смахнешь ее вдогонку жертвам своим чистеньким платочком, надо сказать, смахнешь. Ну, ладно, картинки рисовать некогда, ты лучше на часы взгляни, стрелки-то идут, к роковой черте подходят. Говори, мудрый отче, говори, поторапливайся, вот за смекалку тебя люблю, за решимость, за твердость алмазную люблю. Иной раз завидую — перенять жажду.
— Спасибо, родной, утешил, обогрел старика. Ударил наотмашь, а потом обогрел. Двумя словами обогрел, а тепло, будто у костра сижу. Тепло, оно после удара-то, после горя ох какое бесценное!
— Да ты говори, что делать, не томи!
— Нет, Глебушка, ты костерчик-то не гаси, тепло мне сейчас душу леденеющую согревает. А если совета моего доброго просишь, так могу своими мыслишками с тобой поделиться, и опять-таки не ради себя, ради тебя, сына моего единственного! Для тебя живу, воздухом дышу, для тебя борюсь, жизнью своей ежесекундно рискую, на Голгофу пойду, не содрогнусь, лишь бы знать, что ты цел, что своего добился, мечты мои воплотил. Разве что ради тебя…
— Ну, ради меня, ради меня, — постарался быть помягче Глеб, зная, что, если снова ответит отцу грубостью, тот не умолкая будет оправдываться и сыпать клятвами. — Давай твой добрый совет, давай свои мыслишки. Что требуется? Убить? Отравить? Дом подпалить вместе с ведьмой этой?
— Опомнись, избави тебя бог! — исступленно замахал на него сухими руками Зимоглядов. — Мы не убийцы, не отравители. Откуда у тебя эта жестокость, Глебушка? Ее убить — все равно что надо мной топор занести…
— Слышал уже, — нетерпеливо прервал его Глеб. — Значит, рвануть когти из твоего богоспасаемого городка?
— А ты на телефон взгляни, на телефон, — вкрадчиво начал Зимоглядов. — Не пренебрегай цивилизацией, Глебушка, не пренебрегай. Снимешь трубочку, номерок без поспешности наберешь, глядишь, на твой звоночек и отзовутся. Люди — они уши имеют, дабы слушать. Все предусмотрено господом богом нашим, все до самых мелочишек житейских. Ты позвонишь, новость смирнехонько до сведения доведешь. А я и слушать ничего не буду, не люблю худых новостей даже со стороны в свою душу принимать, ты уж меня, Глебушка, прости. Я в коридорчик выйду, пережду…
— Короче! — приказным тоном оборвал его Глеб. — Что я должен сказать?
— Житейские слова, Глебушка, житейские, ничего мудреного, ничего неразумного. Скажи, что из Москвы звонишь. И что ты лучший друг Петяни, сыночка ее любимого. Не забудь по имени-отчеству назвать, Маргаритой Сергеевной ее зовут. Запомни, это тебе не в тягость, память у тебя молодая, незабывчивая. Паузу сделай подольше, вроде у тебя дух захватило, горло горькими спазмами свело, а потом скажи, что с Петяней несчастье. И опять — прервись, а как она разволнуется, взбудоражится, так за каждое твое словечко жизнью будет готова заплатить. За каждое, Глебушка. А ты все не торопись, не торопись, а когда она до кипения дойдет, ты ей еще словечко подкинь. Мол, Петянечка, сыночек ваш, плох очень, одним словом — при смерти. Мол, врачи руками разводят. И все. Все! И трубочку на место законное положи, не позабудь. И ни в чем себя не вини: кто знает, может, он, Петенька, и впрямь сейчас плох, один бог про то ведает. Покидал я Москву, так без обману плох он был, температура как скаженная подскочила, а он же не из богатырей, ее из крепышей российских, нет. Да и неужто не может быть такого: ну, не совладал со своей болезнью, не поборол ее, а она не щадит, не нянчится с нами, грешными, она так согнет… А потому не ложь из твоих уст изойдет, а правда или почти что правда, и укором она тебе не будет, напротив, материнские чувства оживишь, спящую душу растревожишь, на подвиг позовешь…
— Ну, а дальше, дальше? — торопил его Глеб.
— Ночью войдешь в дом, — уже четче и лаконичнее заговорил Зимоглядов. — Скажешь, из «Скорой помощи». Помощь ей непременно потребуется — эмоциональный она человек, а сердечко на пределе. И запомни — левый верхний ящик письменного стола. Все, что в нем есть, все до последней крупицы возьмешь.
— Из «Скорой помощи»? — удивился Глеб. — А кто мне поверит?
— Сосунок, — усмехнулся Зимоглядов. — Какой же ты у меня еще сосунок!
Он рывком отбросил крышку чемодана и вытащил оттуда накрахмаленный, отлично выглаженный белый медицинский халат.
— Титан! — восхитился Глеб. — Это ж надо так предусмотреть!
Уже рассветало, когда разгоряченный, возбужденный быстрой ходьбой Глеб вернулся в гостиницу с тоненькой, перевязанной голубой тесемкой папкой. Устало плюхнувшись в кресло, сказал:
— А ты, отче, провидец. Все как по нотам. Великий погиб в тебе режиссер.
Зимоглядов судорожно выхватил у него папку, разорвал тесемку, зашевелил сухими листками, приник к ним, как ростовщик к бриллиантам.
— Спаситель ты, спаситель! — Не выпуская папки, Зимоглядов обхватил сына сильными, дрожавшими от волнения руками. — И себя спас, и меня… — Он помолчал, колеблясь, и уже осторожно, боясь услышать ответ не тот, которого ждал, спросил: