Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Охота верить показаниям Фон-Визина, который хлопочет о выгодах своей любовницы!
И тот будто бы, прослышав об этом, решил жениться на Хлоповой.
Мы вообще немногое знаем об интимной жизни Фонвизина, которой, впрочем, и полагается быть скрытой от посторонних глаз. В своей всенародной исповеди он и откровенен и уклончив одновременно, что понятно: исповедь существует, чтобы на ней каялись, но не все скажешь прилюдно.
«В университете, — возвращался Денис Иванович к юношеским своим годам, — был тогда книгопродавец, который услышал от моих учителей, что я способен переводить книги. Сей книгопродавец предложил мне переводить Голберговы басни; за труды обещал чужестранных книг на пятьдесят рублей. Сие подало мне надежду иметь со временем нужные книги за одни мои труды. Книгопродавец сдержал слово и книги на условленные деньги мне отдал. Но какие книги! Он, видя меня в летах бурных страстей, отобрал для меня целое собрание книг соблазнительных, украшенных скверными эстампами, кои развратили мое воображение и возмутили душу мою. И кто знает, не от сего ли времени началась скапливаться та болезнь, которою я столько лет стражду?»
И, воззвав патетически к тем, кто обязан надзирать над поведением юношества, не повторять дурных поступков книгопродавца и его собственного непримерного опыта, Фонвизин продолжает свое повествование. Надо сказать, не без игривости, не слишком приличествующей покаянию, — едкий юмор не оставляет полумертвеца:
«Узнав в теории все то, что мне знать было еще рано, искал я жадно случая теоретические мои знания привесть в практику. К сему показалась мне годною одна девушка, о которой можно сказать: толста, толста! проста, проста! Она имела мать, которую ближние и дальние, словом, целая Москва признала и огласила набитою дурою. Я привязался к ней, и сей привязанности была причиною одна разность полов: ибо в другое влюбиться было не во что. Умом была она в матушку; я начал к ней ездить, казал ей книги мои, изъяснял эстампы, и она в теории получила равное со мною просвещение. Желал бы я преподать ей и физические эксперименты, но не было удобности: ибо двери в доме матушки ее, будучи сделаны национальными художниками, ни одна не только не затворялась, но и не притворялась».
Были, стало быть, по Митрофановой терминологии, покамест существительными.
«Я пользовался маленькими вольностями, но как она мне уже надоела, то часто вызывали мы к нам матушку ее от скуки для поговорки, которая, признаю грех мой, послужила мне подлинником к сочинению Бригадиршиной роли; по крайней мере из всего моего приключения родилась роль Бригадирши. Все сие повествование доказывает, что я тогда не имел истинного понятия ни о тяжести греха, ни об истинной чести, ни о добром поведении… Остеречь меня было некому, и вступление мое в юношеский возраст было, так сказать, вступление в пороки».
Немного рассказано, да и приключение это всего только обычное пробуждение юношеской чувственности; как можно от этого погрязнуть в грехе и даже расстроить здоровье — решительно не ясно. Фонвизин уклоняется от самообнажения в духе Руссо, хотя и взывает к его тени в начале своего «Чистосердечного признания», и если что невольно откровенно в его исповеди, так это гривуазная и, не станем скрывать, циническая интонация в суждениях о женщине, так и не истребленная до самой смерти его.
Согласимся, что, как бы ни был толст и прост первый фонвизинский «предмет», мало чести так вспомнить, умирая, о юношеской привязанности. И слишком сурово судить Дениса Ивановича не стоит разве оттого, что это скорее навеяно нестрогими нравами века, нежели личными душевными качествами. Ведь рядом с проявлением неблагодарной памяти («в другое влюбиться было не во что»), рядом с нечистою шуткой («желал бы я преподать ей и физические эксперименты»), здесь же, в той самой исповеди, — монолог пылкой любви, бесконечной нежности, безграничного обожания, обращенный к А. И. Приклонской.
Уж тут-то не имело ни малейшего значения, что влюбиться тоже было как будто не во что; вспомним: «длинная, сухая, с лицом, искаженным оспою…»
«…Зрение умного человека имеет свою оптику». Может быть, вернее сказать: зрение любящего человека? Полюбившего, преображенного?
В своем циническом воспоминании, превратившем полудетский опыт чувственности в нечто искушенно-нескромное, Фонвизин снова как все. Не лучше многих и многих. Это общий взгляд, общий обычай.
В памяти о единственной своей любви и он — единственный. Только он. Никто, кроме него.
«Сей привязанности была причиною одна разность полов» — вот признание заурядного волокиты.
«Страсть моя основана на почтении и не зависела от разности полов». Сказанное о Приклонской выходит из ряда обыкновенности. Не важно, что слова эти не слишком удачно выражают самую сущность любви; важнее, что на такое способен не всякий.
И не всегда: сам Фонвизин признался, что такое с ним было лишь однажды. Более не повторялось. А «разность полов» притягивала его, как можно понять, не единожды.
«Сие самое соглашается и с изустными преданиями…» — замечает Вяземский, обратившийся к интимной биографии Дениса Ивановича: то есть порасспросил, узнал кое-что, выяснил, что каяться грешнику было в чем. Но и Вяземский не стал делиться с нами добытым изустно, согласившись со словами Пушкина, обращенными к нему же и осуждающими жажду толпы видеть великого человека «на судне».
Биограф Фонвизина ограничился лишь намеком, что и в пору, когда его герой был ударен параличом, жена «была несколько в праве быть им недовольною» и даже сбиралась просить императрицу о разводе. Да еще поделился своими полувыводами-полудогадками о семейной жизни Дениса Ивановича:
«Брачное небо не всегда бывает безоблачно: нет согласия совершенного, то есть неразрывного; но счастливыми могут почесться те браки, в которых виноват бывает один муж: тогда в размолвке всегда есть слово к миру, а равно и в приговоре светского самовластия (писанном, мимоходом будь сказано, мужчинами) и еще более в сердце жены. Женщины великодушнее или смиреннее нас, что, впрочем, одно и то же, потому что злопамятно и неумолимо одно малодушие. В этом отношении брачный союз Фон-Визина был счастлив».
Сомнительное суждение и уж очень личное: так и видно, что это небезгрешный князь Петр Андреевич после очередной проказы взывает к разуму и великодушию княгини Веры Федоровны. Тем не менее если не супружеская жизнь Фонвизина, то его мысли о супружестве с этим не расходятся.
В его позднем и неосуществленном журнале «Друг честных людей, или Стародум» идеальная Софья обратится к идеальному дядюшке с горькой жалобой на идеального… увы, идеального в прошлом, в рамках «Недоросля», Милона: он, став ее мужем, спутался с недостойною женщиной. И пафос Стародумова ответа (а значит, и мнения Дениса Ивановича, который со своим любимым героем ни в чем решительно не расходится) будет не гневным, но увещевающим. Он, конечно, пожалеет о слабости Милона, однако прежде всего обратится к Софьину благоразумию:
«Остерегись, друг мой! Ты неблагоразумно поступаешь. Добродетель жены не в том состоит, чтоб быть на страже у своего мужа, а в том, чтоб быть соучастницею судьбы его, и добродетельная жена должна сносить терпеливо безумие мужа своего. Он ищет забавы в объятиях любовницы, но по прошествии первого безумия будет он искать в жене своей прежнего друга» — и т. д.; в общем, обычные доводы рассудка, наивно пытающегося воцариться там, где он как раз наиболее бессилен.
И все-таки, как видно, надо согласиться с Вяземским: если брак Дениса Ивановича и Катерины Ивановны состоялся и не по взаимной страсти, то был счастлив. Или хоть не был несчастливым. Тоже немало.
Нет сомнения, что первая причина того — супруга, а не супруг.
Фонвизин не раз оказывался и заботлив и нежен, но, к несчастью, у жены было куда более случаев доказать свои достоинства. И нелегкий нрав мужа, не легчавший с годами и наступлением болезней, и сами хворобы, требовавшие терпения и ухода, и постигшая в конце концов бедность — вот та печальная почва, на которой богато раскрылся отменный ее характер. Была она и добра и гостеприимна, любила и понимала искусство, показала себя стойкой в годы беды, — одним словом, Фонвизин в выборе не ошибся и ему стоило вступаться за свою невесту перед отцом, который не в первый раз был недоволен поступком сына.
Может быть, коренного москвича раздражало, что сын женится на неизвестной ему петербурженке (нетрудно представить, как косо смотрели московские медведи на столичных невест, в каждой подозревая вертихвостку, — ревнивая гордость своими барышнями прозвучит еще у Фамусова, в Москве, куда более цивилизовавшейся). Может быть, смущало купеческое происхождение Катерины Ивановны (запрещал же Иван Андреевич сыну дружить с простолюдином Дмитревским). Может быть, дело было просто в том, что всякому родителю любая партия кажется недостойной его детища. Так или иначе, отец браку противился. Да и сестра Федосья, сердечный друг и постоянный корреспондент Дениса Ивановича, от радости не прыгала. Впрочем, она-то, не обладая батюшкиным крутонравием, а равно зная и братний нрав, поступила хитро: отправила брату два письмеца. В одном выражала свое сомнение, в другом, уже готовая смириться и не желавшая ссориться с возможной невесткой, поздравляла брачащихся и желала им счастья.