"Пронизывающий ветер дул в окна, в углу оплывала свеча. Горячий чай в никелевой кружке казался мне драгоценным напитком, а солома, постланная на полу, чудесным пуховиком. После моего первого боевого дня я спала так крепко. И не слыхала я, что поздней ночью был в штабе тот, кто был мне дороже жизни. Не слыхала, что стоял надо мной и сна моего не потревожил. А только после его смерти прочла я в его дневнике запись, помеченную тем днем, той ночью: "Чуть не заплакал над спящим бедным моим Дю, свернувшийся комочек на соломе, среди чужих людей"".
О том, что она — единственная женщина на передовой, что ее подвиг во имя любви к поручику Шангину давно уже стал легендой, передаваемой из уст в уста, что все офицеры завидуют ему из-за того, что у него есть здесь любящая и любимая женщина, — обо всем этом Надежда даже не думала. Она вообще не считала свой поступок подвигом. Подвиг — это то, что совершаешь нехотя, через силу, потому что должен это совершить. А она просто не могла поступить иначе! Она не могла бы жить вдали от него! Она просто сошла бы с ума!
Ведь она начинала сходить с ума даже здесь, если не видела его больше недели.
А вдруг он ранен? Или даже убит? И его друзья лгут ей, будто видели его всего три часа назад!
А даже если и видели — его могли ранить или убить уже сто восемьдесят раз в течение этих трех часов! Или вот сейчас, в этот самый момент, немецкий снаряд или пуля ищет сердце ее любимого… И ее нет рядом с ним, чтобы закрыть его от смерти!
Она сходила с ума, буквально не находила себе места… Ее руки привычно срезали промокшую от крови одежду, промывали раны, накладывали бинты… Но душа ее была не здесь, а с ним.
Она напряженно вслушивалась: не прозвучит ли его голос? И когда слышала: "Дю! Милый мой Дю!" — бежала к нему, летела к нему как на крыльях!
Она всматривалась в любимое лицо, пытаясь определить: не изменился ли он, не омрачилось ли чело предчувствием смерти? И себя поминутно спрашивала: не появилось ли дурных предчувствий? И — увы! — дурные предчувствия не покидали ее… Так же как не покидал ее страх за его жизнь. Страх, ставший уже привычным.
За себя она не боялась. Она видела столько смертей, что уже не боялась собственной смерти. Лишь бы не быть искалеченной, лишь бы не мучиться… И — не остаться в живых, если Василий погибнет!
Надежда молила Бога о том, чтобы Он, если пожелает забрать Василия, не оставлял бы ее горевать, прибрал бы и ее вместе с любимым. Она понимала, что покончить с собой не сможет. Потому что грех это смертный. Если Василия убьют — он в рай пойдет. А если она сама себя убьет — пойдет в ад. И будут обречены они на вечную разлуку… Нет, невозможно. Лучше она свое отстрадает. Если, конечно, Господь не будет так милосерден, чтобы сохранить Василию жизнь. А каждый день на войне убивал в Надежде веру в милосердие Господне…
Она вспоминала:
"Перед нашим отступлением из Восточной Пруссии командир корпуса генерал Епанчин приказал сестрам находиться подальше от фронта. Меня перевели в Эйдкунен в полевой госпиталь, и, когда я ездила в штаб дивизии, постаралась не попадаться на глаза суровому генералу Епанчину.
Меня всегда возил тихий санитар Яков. От Эйдкунена до Амалиенгофа двадцать пять верст. Бывало, едем ночью, в непогоду. Жутко, темно, ни души кругом.
Один дом не могла я миновать спокойно. Было это ночью ни днем, всегда у того дома испытывала глухое волнение: в тех верстах от Эйдкунена стоял тот дом, низкий и мрачный. Как только завижу его, у меня начинало ныть сердце от тоски и неведомого страха. Но как миную дом — все проходит.
Почему, почему же я страшилась того мрачного дома?
Уж наступила ночь. Мы снова тронулись. По дороге темнели холмики в снегу. Метель заметала темные холмики — замерзающих. Мое сердце мучительно билось, точно терзалось в груди.
Я закрывала глаза и видела мертвенно-бледное лицо моего дорогого. Где он, где он? Ведь штаб дивизии давно промчался мимо, а я не видела его с ними.
Я отыскала штаб дивизии в маленьком местечке и там узнала о моем горе. Свершилось самое страшное: упала завеса железная, и свет погас в глазах. Спасая других, он сам погиб у того самого дома, которого я не могла миновать без тяжкой тоски.
Да будет Воля Твоя, да святится Имя Твое…"
Страшные это были дни для Плевицкой — пожалуй, хуже всего, что ей пережить довелось и еще доведется. Узнав о гибели Шангина, она буквально почернела от горя, у нее отнимались ноги. Кто-то из штабных офицеров, пожалев эту странную женщину в мужской форме санитара — а может, когда-то он был ее поклонником и слушателем? — уступил Надежде место в коляске, которая скоро сломалась и осталась среди сугробов, а Надежду и штабных пересадили на телегу. Надежда была в полуобморочном состоянии и забыла в коляске свой маленький чемоданчик, где среди прочего самого необходимого лежала любимая ее брошь в виде кокошника с бриллиантовым орлом, пожалованная ей Государем во время Бородинских торжеств в Москве. Это была ее любимая брошь, с которой она никогда не расставалась, считая ее своим талисманом. И так символично было, что в те дни она потеряла все самое любимое… Потом она вспоминала об этом как о некоем зловещем знамении.
IIIВернувшись в Петербург, Надежда поняла, что не может, ну просто не может ехать к себе домой, в свою роскошно обставленную квартиру на углу Сергиевской и Таврической. При одной мысли о том, чтобы переступить порог и оказаться в комнатах, чьи стены были свидетелями ее счастливых дней, где живет еще отзвук, далекое эхо ее прежнего голоса — и других, навеки смолкших голосов! — при одной мысли об этом Надежду охватывала дрожь. Ей казалось, что она так переменилась за последние месяцы, — все равно что умерла и заново родилась. Только ничего доброго и отрадного в новом рождении ее не было. Прежней Надежды Плевицкой не существовало более. И страшно было встретить в тех стенах ее тень. Тень себя — прежней. Себя — живой.
Сейчас Надежда ощущала себя живым мертвецом, принужденно дергающимся от разрядов гальванического тока: ни мыслей, ни чувств, ни желаний. Ей даже умереть не хотелось более, потому что на какое-то время она разуверилась в существовании загробного мира. Если Божьего милосердия нет — откуда загробному миру взяться? Ничего нет. Ничего… Только страдающая, полумертвая плоть.
Потом вера вернется к ней, но те недели после возвращения с фронта были самыми страшными в ее жизни. Хуже уже ничего не было и не будет.
Возможно, она по-настоящему впадала в безумие. К счастью, иногда этот процесс можно остановить и вернуть человека из сумрачного мира.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});