Шрифт:
Интервал:
Закладка:
LII
Ей оставалось последнее прибежище — лестница. Там она находила спасение от дождя, снега, холода, страха, отчаянья, усталости. Она поднималась по ней и садилась возле запертой двери Готрюша, подбирала концы шали и юбку, чтобы оставить проход для тех, кто шел мимо по крутым ступенькам, сжималась в комок, съеживалась, чтобы на узкой площадке ее позор занимал как можно меньше места.
Из открытых дверей вырывались, распространяясь по лестнице, застоявшиеся запахи уборных, запахи людей, живущих целыми семьями в одной комнате, вредных ремесел, жирная, пахнущая мясом копоть жаровен, стоящих прямо в прихожих, вонь ветоши, удушливые испарения белья, сохнущего на веревках. За спиной Жермини было окно с разбитыми стеклами; оттуда доносилось зловоние помойки, куда весь дом сливал нечистоты, — зловоние навозной жижи. Стоило Жермини вдохнуть этот зараженный воздух, как к горлу подступала тошнота; она вытаскивала из кармана бутылочку с мелиссовой настойкой, с которой никогда не расставалась, и отпивала глоток, чтобы не упасть в обморок.
Но и на лестнице были прохожие: по ней поднимались добропорядочные жены рабочих, несшие ведерки с углем или судки с ужином. Они задевали Жермини ногами, и, пока их фигуры не скрывались в дверях квартир, она все время чувствовала презрительные взгляды, которые падали на нее из-за каждого лестничного поворота тем тяжелее, чем выше взбирались женщины. Дети, маленькие девочки в платочках, скользили по темной лестнице, как лучи света, невольно вызывая в памяти Жермини образ дочери, какой она нередко видела ее во сне — выросшей, полной жизни. Девочки останавливались перед Жермини, смотрели на нее широко раскрытыми глазами, потом отступали и, не переводя дыхания, взбегали по ступенькам; перегнувшись через перила, они с верхней площадки выкрикивали глупые ругательства, бранные слова, привычные для детей простонародья. Оскорбления, сыпавшиеся из этих розовых ротиков, особенно больно ранили Жермини. На секунду она приподнималась, затем, удрученная, обессиленная, снова тяжело садилась на ступеньку и, натянув на голову клетчатую шаль, укутавшись, спрятавшись в нее, застывала в какой-то мертвой неподвижности, в равнодушном оцепенении, сливалась с собственной тенью, подобная узлу, брошенному на лестницу под ноги проходящим; все ее существо желало только одного: услышать шаги, которые должны были вот-вот раздаться — и не раздавались.
Проходили часы, казавшиеся ей бессчетными, и наконец она различала неверные шаги на улице; потом кто-то начинал взбираться по лестнице, бормоча пьяным голосом:
— Дрянь! Дрянь ты, а не кабатчик! Напоил меня допьяна!
Это был он.
Почти всегда разыгрывалась одна и та же сцена.
— А, ты здесь, моя Жермини! — говорил он, узнавая ее. — Понимаешь, какое дело… Сейчас расскажу… Я немного того… — Он вставлял ключ в замочную скважину. — Расскажу… Я не виноват… — Он входил, отталкивал ногой голубку со сломанным крылом, которая прыгала, прихрамывая, и запирал дверь. — Понимаешь, это не я… Это Пайон… Ты знаешь Пайона? Толстяк, жирный такой, как пес у придурка… Так вот, это он, ей-богу, он. Решил угостить меня винишком. Ну, раз он оказал мне внимание, должен же я ответить любезностью. Вот мы и почтили наше заведение, почти-почти-почти-ли! Одну, и еще раз одну, и на этом мы кончились… Дьявольщина какая-то! А этот чертов кабатчик вышвырнул нас на улицу, как яичную скорлупу!
Пока он болтал, Жермини зажигала свечу, воткнутую в медный подсвечник. Колеблющийся свет озарял карикатуры, вырванные из «Шаривари»[26] и наклеенные на засаленные обои.
— Ты ангельчик! — говорил Готрюш при виде холодного цыпленка и трех бутылок вина, поставленных Жермини. — Потому что, надо признаться… у меня в желудке… дрянной бульон… и больше ничего. А этот красавчик прямо не цыпленок, а настоящий поросенок!
Он принимался за еду. Жермини пила, облокотившись на стол, пристально глядя на Готрюша, и глаза ее становились совсем черными.
— Ну, все червячки заморены! — говорил Готрюш, допивая последний глоток из последней бутылки. — Детям пора баиньки.
Любовные объятия этих двоих были мрачны, свирепы и беспощадны, желание и страсть неистовы, наслаждение жестоко, хмельные ласки грубы и яростны, поцелуи, жаждавшие крови, напоминали укусы диких зверей; потом ими овладевало такое бессилие, что тела их как бы превращались в трупы.
В это буйство плоти Жермини вносила что-то горячечное, бредовое, отчаянное, какое-то нечеловеческое исступление. Ее обостренная чувственность, терзая самое себя, жаждала уже не блаженства, а муки. Удовлетворение не насыщало, а лишь подстрекало ее, доводя до предела, граничившего с самоистязанием. Несчастная находилась в том состоянии душевного возбуждения, когда голова, нервы, взвинченное воображение ищут в наслаждении не наслаждения, а чего-то более острого, жгучего, пронзительного: страдания в сладострастии, Ежеминутно ее сжатые губы беззвучно произносили слово «умереть», точно она молчаливо призывала смерть и хотела обрести ее в этом любовном бешенстве.
Случалось, что ночью она внезапно садилась на постели, спускала голые ноги на холодный пол и угрюмо прислушивалась к тому, что всегда трепещет в уснувшей комнате. Постепенно окружавший Жермини мрак начинал как бы обволакивать ее. Ей казалось, что она опускается, падает в бесчувствие и слепоту ночи. Мозг уже не подчинялся воле, черные мысли бились в висках, подобные существам, наделенным крыльями и голосами. Мрачные демоны-искусители, смутно рисующие преступление глазам безумия, ослепляли ее вспышками багрового света, молниями убийства, и неведомые руки подталкивали к столу, где лежали ножи… Жермини зажмуривалась, шевелила ногой, потом боязливо натягивала на себя простыню и, наконец, повернувшись, залезала в постель, снова сливая свой сон со сном человека, которого хотела убить. За что? Она и сама не знала. Ни за что — просто, чтобы убить.
И так до утра в жалкой меблированной комнатушке длилась эта яростная и смертоубийственная любовная схватка, между тем как бедная голубка, хромая, немощная, искалеченная птица Венеры, прикорнувшая в старой туфле Готрюша, порою просыпаясь от шума, начинала испуганно ворковать.
LIII
К этому времени Готрюш стал меньше пить. Он только что оправился от первого приступа болезни печени, которая давно тлела в насквозь проспиртованной крови, кирпичным румянцем красившей его скулы. Целую неделю Готрюша терзали такие раздирающие боли в боку и желудке, что волей-неволей ему пришлось призадуматься. Он преисполнился благих намерений, и его мысли о будущем окрасились в сентиментальные тона. «Придется разбавить жизнь водичкой, иначе и в ящик сыграть недолго», — думал он. Ворочаясь с боку на бок в постели, корчась и поджимая колени, чтобы уменьшить боль, он оглядывал стены своего чулана, куда приходил ночью, чтобы протрезвиться или поспать, откуда удирал, едва рассветало, и думал о том, что пора остепениться. Он думал о комнате, где вместе с ним поселится женщина, которая будет его кормить вкусным горячим супом, ухаживать за ним, если он заболеет, штопать носки, чинить белье, удерживать его от пьянства, — словом, женщина, которая не только устроит ему настоящую семейную жизнь, но и, вдобавок ко всему, не будет дурехой, сумеет понять его, посмеяться вместе с ним. Долго искать не приходилось, такой женщиной была Жермини. У нее должен быть кругленький капиталец, сбережения, сделанные за годы службы у старой девы; если прибавить к этому его собственный заработок, то они заживут отлично, в свое удовольствие, Готрюш не сомневался в согласии Жермини; он заранее был уверен в том, что она примет его предложение, а если и начнет колебаться, он мигом уговорит ее, пообещав в конце концов жениться на ней.
Когда однажды, в понедельник, Жермини пришла к нему, он ей все изложил:
— Слушай, Жермини, что ты скажешь на такой план? Хорошенькая комната… не такая, как этот ящик… Настоящая комната с уборной… на Монмартре… два окна и все прочее… На улице Императора… с таким видом из окон, что англичанин пять тысяч франков не пожалел бы, лишь бы увезти его с собой… Словом, этакое гнездышко, где можно просидеть целый день и не соскучиться… Потому что, скажу тебе по совести, мне надоело переезжать с места на место и менять одних клопов на других. К тому же какой интерес жить в меблирашках и всегда одному? Друзья — это не то: они слетаются, как мухи на мед, когда платишь за выпивку, а потом будь здоров! Прежде всего я больше не хочу пить, вот, ей-богу, не хочу, ты сама увидишь. Мне вовсе не интересно тратить деньги на то, чтобы подохнуть раньше времени. Отнюдь! Ни в коем случае! Надо поберечь свое брюхо. Все эти дни мне казалось, что я съел кучу штопоров. На тот свет мне что-то не хочется… Поэтому я думал, думал и вот что придумал: сделаю-ка я предложение Жермини. Прикуплю немного мебели… у тебя в комнате тоже, наверно, что-нибудь есть… Ты знаешь, я не бездельник, на все руки мастер… И потом, не всегда же работать на других, откроем и свою ресторацию. Если у тебя кое-что отложено в чулке, тоже неплохо. Мы устроимся вместе, как полагается, а когда-нибудь заглянем и к господину мэру. Что ты скажешь на это, цыпочка? Неплохо придумано, правда? И ты сможешь отдохнуть от старухи и пожить со своим дорогим старичком Готрюшем.
- Собрание сочинений. Т. 22. Истина - Эмиль Золя - Классическая проза
- Добыча - Эмиль Золя - Классическая проза
- Малыш[рис. В.С. Саксона] - Альфонс Доде - Классическая проза