Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будто обратились вспять стрелки часов и отступили на полстолетия. Будто вновь вернулся Кишинев во времена Паволакия Крушевана, и не „Советская Молдавия” продается в киосках, а сменивший название некогда издававшийся им антисемитский листок „Бессарабец”, требовавший от евреев „либо креститься, либо уезжать из России...”. Город вновь на пороге погрома, и Черненко знает, что на сей раз от него не спасет и принятие новой „партийной веры”.
После второго кишиневского погрома все то, что произошло здесь почти полвека назад, показалось бы невинной забавой. Тогда, как пишет историк С. Ольденбург, убитых было сорок девять, из них сорок пять — евреи. Кроме того, 424 еврея было ранено, 74 — тяжело. Разгрому подверглось 600 еврейских магазинов и 700 домов. Историк отмечает, что кишиневский погром потряс Россию и что правительство немедленно оказало помощь пострадавшим. Газеты были полны возмущения. Его высказывали органы печати всех направлений. „Человеческих жертв сотни, как после большого сражения, — писал „Киевлянин”, — а между тем и драки не было. Били смертным боем людей безоружных, ни в чем не повинных”. „Такого погрома, как кишиневский, не было еще в новейшей истории, и дай Бог, чтобы он не повторился никогда... Невежество, дикость всегда одинаковы, и злоба во все времена ужасна, ибо она будит в человеке зверя”, — негодовало „Новое время”. — „Самый факт остается гнусным и постыдным не только для среды, в нем участвовавшей, но и для тех, кто должен был предупредить и возможно скорее прекратить безобразие”, — „Русский вестник”. Но, пожалуй, лучше всего выразил отношение к происшедшему епископ Антоний Волынский, произнесший с амвона житомирского собора гневные слова: „Под видом ревности о вере они служили делу корыстолюбия. Они уподоблялись Иуде: тот целованием предавал Христа, омраченный сребролюбия недугом, а эти, прикрываясь именем Христа, избивали его сородников по плоти, чтобы ограбить их... Так поступают людоеды, готовые к убийствам, чтобы насытиться и обогатиться”.
Устиныч, если бы ознакомился с историей первого кишиневского погрома, наверное бы посмеялся над растерянностью тогдашнего губернатора фон Раабена, благодушного старика, который, узнав о том, что происходит в городе, заметался в растерянности. Черненко был уверен, что на сей раз никакой растерянности у власти не будет. Ведь это же она, власть, и будет руководить погромом. Не будет и возмущения в газетах. И вряд ли найдется второй епископ Антоний.
Черненко слово в слово следует сталинским указаниям. Под его руководством в республике создается атмосфера взаимной подозрительности, ненависти одних к другим. Как вспоминает Хрущев, это делалось для того, чтобы „призвать людей вот к такому подходу к окружающим людям, с которыми работаешь, это... ну, создать сумасшедший дом...”
Если бы в бытность свою в Кишиневе Черненко пришло в голову заглянуть в вышедший вскоре после погрома, повторение которого он готовил, словарь Брокгауза и Эфрона, то там он прочитал бы, что одной из приведших к погрому причин словарь называет „...злонамеренное подстрекательство подонков населения со стороны проникнутых расовой ненавистью элементов общества”. В современных условиях этому дали имя: „идеологический терроризм”. Именно этим и занимался Черненко в Молдавии. Вряд ли его смущало, что при этом он попадает в число духовных родственников тех, кто старый словарь назвал „подонками общества”.
Грядет второй кишиневский погром. Черненко к нему готов. Смерть Сталина путает все карты. Рассчитывавшему на волне предстоящего террора подняться по лестнице власти Устинычу приходится опять вернуться к унылой прозе будней, тоскливой, как зубная боль, идеологической работе. Он занимается тем, чему лучшую характеристику дал человек, руководивший в то время идеологической работой: „...это был бездумный догматизм, во много раз усиленный культом личности...”. Так охарактеризовал эту работу Суслов тогда, когда говорить об этом стало модным. Сам он остался верным жрецом этого самого „бездумного догматизма”, служил ему, как и во времена Сталина, и всю свою жизнь пытался заставить верить в него всю страну.
Пройдут годы, и переехавший в Москву Черненко будет писать о необходимости „уметь находить живой язык в общении с массами”, о том, что надо избавляться от унылых скучных ораторов и стандартных речей. В этом нет ничего нового. Все это говорилось и его предшественниками. Ему это нужно как дымовая завеса, чтобы скрыть то, что всегда было основным в его работе, будь то в Красноярске, Пензе, Молдавии или Москве — идеологический террор. Он террорист идеологический, и это роднит его с террористом-практиком Андроповым. Сфера деятельности у них была различной, а суть той же.
В марте 1953 года до Кремля было еще далеко. В Молдавии ему приходится задержаться еще на три года. Здесь его застают события, развернувшиеся на берегах Дуная. Венгерская революция, к подавлению которой столько сил приложил его предшественник, могла всколыхнуть и недавно было успокоившуюся Молдавию. Случись это, все надежды Черненко рухнули бы окончательно. Поэтому он с таким облегчением воспринял весть о советских танках на улицах Будапешта. Без них не могло быть и речи о сохранении империи. Без них и его будущее становилось сомнительным. Он был благодарен тем, кто послал танки и тем самым спас и империю, и его. Он не мог предполагать, что среди тех, кого он должен был благодарить за это, находится и человек, который в будущем станет его непримиримым врагом.
А в Ставрополе, как и в винном Кишиневе, те, кому в будущем предстояло выйти на мировую сцену, были заняты своими делами. Тогда они выглядели малозначительными, но теперь они предстают в ином свете.
В это время завязывается узел, в котором причудливо переплетается деятельность трех совершенно разных людей, оказавших огромное влияние на судьбу начинающего делать карьеру партаппаратчика из Ставрополья. На политическую арену выступает тот, кто станет провозвестником его программы реформ, бросивший вызов другому реформатору, пытающемуся преодолеть сопротивление всячески мешающего ему партаппарата, куда уже прочно врос будущий ментор ставропольца, который станет гонителем провозвестника реформ.
В один из этих дней Хрущев получает письмо, в котором содержались убедительные доводы против испытаний в атмосфере водородной бомбы, грозивших заражением атмосферы и непоправимыми последствиями для человечества. Под письмом стояла подпись — Андрей Сахаров. Ставший в 32 года самым молодым членом Академии Наук ученый был одним из создателей той бомбы, против испытания которой он сейчас выступал. Это был авторитетный голос. И именно поэтому он и вызвал гнев Хрущева.
Нельзя сказать, что правитель не понимал мотивов академика. В своих мемуарах он назовет его „человеком кристальной чистой морали”. Но тогда для него главными были не интересы человечества, а политические интересы. Глава партии отвергает протест ученого. И Сахаров, может быть, впервые в жизни испытывает чувство полнейшей беспомощности. „Это навсегда осталось в моей памяти”, — напишет он позднее. Но это же заставило его оторваться от расчетов и формул и подвергнуть общественную жизнь, политическую структуру страны такому же всестороннему анализу, который был свойствен его научным работам. Академик вступает на путь политической борьбы.
Хрущев не понимает, что борьба, начатая ученым, — это и его борьба, если он серьезен в своих намерениях и действительно хочет ослабить „мертвой хваткой” вцепившийся в горло страны партаппарат. Союзника в Сахарове он не видит. Это хорошо поймет Андропов, увидевший в академике своего главного противника, которого его выдвиженец попытается сделать своим союзником.
Каждый партаппаратчик, какую бы должность он ни занимал, обязательно устанавливает связи с теми, кто может быть ему полезен и кому он может оказаться полезен. Без этого не только не продвинуться вперед, но на занимаемом посту не удержаться. Это непреложный закон.
То, что для тех, кто вывязывал нить связей в Кишиневе и в Ставрополе, это завершится Кремлем, в то время никто предсказать не мог. Заранее ничего не было предопределено. Никакого детерминизма. Никакого влияния марксистских экономических законов. Для тех, кто считает, что мелких дел в жизни нет, это могло бы служить хорошей иллюстрацией. Но, с другой стороны, кого бы заинтересовали мелкие дела партийных чиновников в Кишиневе и в Ставрополе, если бы они не оказались в Кремле?
Кому сейчас было бы интересно, что в начале 60-х годов у какого-то комсомольского секретаря в каком-то провинциальном городе установились хорошие отношения с партийным руководителем края? А вот выясняется, что не будь этих связей и не будь первым секретарем крайкома Федор Кулаков, никто никогда мог бы и не узнать имени Горбачева.
- Повесть о смерти - Марк Алданов - Историческая проза
- New Year's story - Андрей Тихомиров - Историческая проза
- Пещера - Марк Алданов - Историческая проза