Ася опустилась на стул, и слезы – яростные, возмущенные, злые – хлынули из нее.
– Зачем?! – повторяла она, глядя в безмолвное лицо мужа. – Что я теперь буду делать?! Что мне делать теперь, скажи! Я не бросила тебя тогда, а ты… Как ты мог, Вознесенский! Как ты мог… Ты бросил меня, бросил! За что?!
Она кричала, вцепившись в его руки, раскачиваясь и вопрошая, словно он мог подняться и объяснить ей, оправдаться так, чтобы она поняла, и простила, и смирилась. Но он не мог больше подняться, и потому крики Аси разбудили больницу. Прибежала доктор, предложила сделать вдове успокоительный укол, но опытный фельдшер отсоветовал:
– Это хорошо, когда горе криком выходит. Не зря же в деревнях плакальщиц нанимают. Хуже, когда молчит пнем.
И они вышли из палаты, оставив Асю наедине с горем. А проснувшимся на этаже больным объяснили, что скончался от ран герой Гражданской войны комиссар Вознесенский. И безутешная вдова оплакивает героя.
Странные это были похороны. Военный оркестр шел за гробом и играл траурный марш. Красноармейцы несли венки. Командир части поддерживал под руки вдову и мать покойного. Когда внесли гроб в кладбищенские ворота, вышел отец Иона, поклонился процессии. Теперь наступила его часть церемонии. В старой кладбищенской церкви состоялось отпевание комиссара. Это было ЧП. Секретарь райкома нервничал. Пока народ толпился в церкви, красноармейцы с ружьями ждали во дворе. Командир топтался возле могилы. Он делал вид, что ничего особенного не происходит и все идет как нужно и как положено. Хотя если бы кому вздумалось задать несколько вопросов, то ответов у командира не нашлось бы. И он всей душой желал, чтобы церемония поскорее закончилась и чтобы не нашлось любителей задавать вопросы. Старинное городское кладбище было разбито на районы. В одной части всегда хоронили купцов – мраморные богатые памятники с ангелочками говорили сами за себя. Дальше шли могилы дворян, коих прежде в городе было немало. Здесь памятники были проще и строже, без выкрутасов, но с надписями в кавычках и с многоточиями.
Ближе к реке хоронили ремесленников, коих в городе всегда было большинство, и эта часть была самой обширной. Памятники не отличались оригинальностью, разве что иногда под фамилией покойного значилась профессия: кузнец.
А у старых ворот, у самого входа на территорию кладбища, по обе стороны от алтарной части храма хоронили священников и членов их семей. Здесь стояли большие ограды, в которых помещались по восемь – десять могил. Все они были увенчаны одинаковыми крестами. Иногда несколько поколений покоилось в одной ограде. И в этом просматривалось некое немое величие. Именно в этой части кладбища и пожелали положить комиссара его родственники. Слыханное ли дело?
Командир пробовал сопротивляться. Он выдвинул аргумент – никто из родственников усопшего пока, слава Богу, не лежит в этой части погоста. Комиссар умер совсем молодым, так не правильнее ли было бы положить его на особице, начав тем самым воинскую часть кладбища? Памятник командир части брал на себя, пообещав заказать гранитный, со звездой наверху, чтобы издалека было видно, что лежит герой Гражданской войны. Но родственники дружно воспротивились. Бабы, что с них взять? Пришлось рукой махнуть на это дело. Старый вояка с больными ногами давно за правило взял – не спорить с женщинами.
И он терпел. Когда гроб опустили в могилу и грянул залп, он сказал заготовленную речь. Конечно, он не умел так складно говорить, как это получалось у покойного, но все же проследил боевой путь и перечислил награды, которые лежали на красной подушечке в гробу.
– Спи спокойно, боевой товарищ! – закончил он. – А мы продолжим твое правое дело!
Потом командир отошел к солдатам, которые мялись у ворот. Место командира занял поп. Он заговорил тихо, и все вокруг затихли, прислушиваясь. Отец Иона вспомнил, как мальчик Алеша служил стихарником, как любил храмовый праздник Троицу, как носил хоругви Крестным ходом и бегал звонить в колокола. Так пусть колокольный звон проводит душу странника в иной, лучший мир…
Когда отец Иона замолчал, зазвонили колокола. Звон их был торжественным и волнующим. Он раздавался над березами кладбища, над Учей и Обнорой, заполнял город и уплывал в поля. И слушая заунывный кладбищенский звон, Ася подумала, что всегда звон этот, входя в ее бытие, является предшественником перемен, как бы отсчитывая этапы ее жизни. «Жизнь, Аська, одновременно – жестокая игра и прекрасная сказка», – вспомнила она. Ее игра продолжается. Но будет ли теперь в ней место прекрасной сказке?
Страшные сны
Что было любимо – все мимо, мимо…
Впереди – неизвестность пути…
Александр Блок
Летом 1934 года бужениновский замок, утопавший в буйстве берез и акаций, если взглянуть на него издали – от реки или же от кромки густого, непроходимого леса, производил впечатление таинственного пришельца. Чужеродное это строение казалось заколдованным домом, волей капризной феи или злой колдуньи заброшенным за тридевять земель, насильно выдернутым из другой сказки. Шпили его красных кирпичных башен устремлялись в небо, о чем-то немо вопя, а вытянутые высокие окна скептически взирали на окружающий мир, словно не ожидая от него ничего хорошего.
Мир этот, живущий своей жизнью внутри и снаружи, никак не соотносился с прекрасной готической архитектурой, тонкими устремлениями формы. Ах, велика была разница между изначальным предназначением этой формы, особенностями ее духа и тем содержанием, которое наполняло замок теперь!
Впрочем, дух этот нет-нет да и проявит себя, как, например, случилось в одну из июньских коротких ночей, после шумного торопливого дождя со всполохами молний, с раскатами грома во все поднебесье, – средний этаж замка вдруг прорезал чей-то визгливый вопль, и следом без малого две дюжины детских босых ног топотом пяток взбаламутили безмолвие сурового строения.
Многоголосое «А-ааа!» и «О-ооо!» летело впереди орущих, закручивалось на лестничных пролетах, рассыпалось, раскатывалось эхом в галереях и коридорах, выплескивалось в холл, украшенный большими портретами вождей революции, скользило по перилам вниз, наконец достигло кухни и кладовки, где дремал сторож Михеич. Разбуженный визгом, Михеич вынужден был затеплить огонь керосиновой лампы, разогнуть скованные ревматизмом колени и сунуть вечно мерзнущие ноги в обрезанные валенки.
Вся эта какофония сотрясала пространство широкой парадной лестницы, рассыпалась по нижнему холлу, достигала заветных уголков шедевра немецкой архитектурной мысли. Ватага детей, подобно рою встревоженных пчел, летела вниз плотным комом, пока не наткнулась на искаженное желтым чахоточным светом сонное, мятое лицо Михеича. Заросшее седым неровным мхом, лицо это не выражало ничего, кроме покорного ожидания, и все же показалось до того страшным, что, на миг поперхнувшись, «А-ааа» и «О-ооо» усилилось, развернулось и понеслось в обратном направлении.