кружку к себе.
— Эх, жаль, стаканов нет. Чай лучше всего из стаканов пить, из тонких. Совсем вкус другой. Но ничего, после войны попьем. Все тогда, батенька, заново испробуем. И вкус у многих вещей совсем другим покажется. Война научила ценить многое, чего раньше просто не замечали.
— Да, не замечали мы много хорошего, — согласился Костромин и, подумав, добавил: — И плохого тоже. И не только это. Хорошим часто пользовались неумело, а плохое стыдливо старались выдать за хорошее. После войны и большие и малые дела умней делать будем.
Помолчав, Костромин усмехнулся:
— А что это Громов… Подумаешь: носовой платок и подворотничок, а сияет, как новый пятиалтынный. О какой-то посылке упомянул.
— Вчера вторая батарея получила, — сказал Алексей Иванович, намазывая маслом ломтик черного хлеба.
— Батарея? Посылку? — удивился Костромин. — Ну, о таком событии Громов рассказал бы. Хотя… с вечера он спал, потом — я. Что за посылка?
— Да видите ли, — Шестаков улыбнулся, отхлебнул из кружки, — история эта давняя. Помните, я упомянул как-то в разговоре о щелкопере, который горазд составлять письма девушкам? Это и есть Хряпкин. С него и началось.
— Не помню такого. Ну и что же? — заинтересовался Костромин.
Шестаков рассказывал серьезно, только в глазах светилась запрятанная улыбка:
— С месяц тому назад зашел я после отбоя во вторую батарею. Дневальному знак дал, чтоб не докладывал. И вот послушал — Хряпкин этот для всех читал письмо от девушки. Душевное письмо. Но замечания Хряпкин делал дурацкие, из-за бахвальства. Я приказал всем спать, не нарушать распорядка. А на другой день вызвал Хряпкина к себе со всеми письмами. Ну, разговор по душам был…
— Понятно! — усмехнулся Костромин.
— Трудновато пришлось, — Шестаков вздохнул. — Фрукт этот с тремя девушками переписывался. Одна — студентка, та писала весело, тонко издевалась над «жестокой» любовью Хряпкина и его допотопным слогом. Это ничего. Другая девушка — с ней Хряпкин до войны был знаком. Любовь настоящая, и письма ее он никому не показывал. А вот третья. Машей зовут, ткачиха. Она к Хряпкину всей душой, а для него — забава. Вот тут побеседовать пришлось. Рассказал я ему о наших героинях на фронте и в тылу. И припугнул, конечно. Обещал, если не осознает, матери его и сестре написать. Дошло. «А с Машей-то как быть?» — спрашивает. В самом деле, как? Не отвечать на письма — подумает, чего доброго, пал ее любимый в бою, сохнуть будет. Написать прямо, так и так, есть другая, невеста, тоже рану нанести девушке.
— Да уж лучше сразу, — серьезно заметил Костромин.
— Конечно. Иногда. Но тут получилось иначе. Я помог Хряпкину написать письмо. Вроде бы и он, Хряпкин, пишет и одновременно его товарищи, фронтовой коллектив. Вторая батарея то есть. Письмо будто и Маше и ее подругам-ткачихам. И ответ пришел хороший. Хряпкин по-прежнему письмо вслух читал, а ответ сообща писали. И я помогал. Вчера вот — посылка. Это девушки-ткачихи уж сами надумали. Платки, подворотнички, кисеты. Всей батарее радость.
— Да-а, — протянул Костромин, — это у вас красиво получилось. Можно подумать, что Машу эту вы знали лично.
— А что? И видел, фото ее Хряпкин показывал. Носик вздернут, щеки веснушками обрызганы. Глаза широко смотрят — доверчивые.
Костромин сосредоточенно пил чай, молчал. Он отчетливо вспомнил ночную встречу с Юлией Андреевной. «Какие вы все добрые», — это она сказала. И подумал: «А Маша с веснушками никогда не узнает, кто о ней по-доброму тревожился…»
— По-моему, все приготовления надо закончить в первую половину дня, — сказал Шестаков, возвращаясь к текущим делам. — А после обеда пусть люди отдыхают.
— Хорошо, — согласился Костромин. — Только сами еще раз посмотрим, как в батареях.
Приказ из штаба дивизии с планом предстоящего боя был получен после полудня.
Первый выстрел наша артиллерия должна была сделать в четыре ноль-ноль. После ознакомления командиров батарей и взводов с приказом Костромин отправился в минометный дивизион, чтоб уточнить с командиром распределение целей и порядок ведения огня.
Командир минометного дивизиона принадлежал к тем людям, с которыми уже через пять минут чувствуешь себя непринужденно, как со старыми друзьями, и язык как-то сам собой начинает выговаривать «ты». Широкоскулый, рослый, с льняной прядью волос, выбившейся из-под фуражки, он сразу располагал к себе. Он был почти одних лет с Костроминым и тоже носил «капитана». Окончив еще до войны артиллерийское училище, он, как всякий настоящий артиллерист, недолюбливал минометы, хотя и признавал их мощь, особенно в борьбе с пехотой.
Закончив деловой разговор, Костромин и командир минометного дивизиона долго еще беседовали по-простому. Будто бы и обо всем на свете, а на самом деле опять-таки о делах. Оба были довольны тем, что на участок дивизии прибыли два артполка. Только после заката солнца Костромин, наконец, тепло распрощался с «самоварником», как в шутку сам называл себя командир минометного дивизиона.
Костромин шел напрямик, по лугу. Вокруг зеленела уже высокая трава, цветочная пыльца оседала на сапоги; полоса кустарника тянулась по краю луга, листья на кустах чуть шевелились от слабого ветерка; вечерняя заря разгоралась на чистом небе, обещая хорошую погоду. Тишина и покой были разлиты в природе. Среди зелени и цветов инородными телами казались капониры с автомашинами, штабеля снарядов, вросшие в землю, стволы орудий в чехлах, чуть высунувшиеся из фигурных окопов, похожих на крабов с растопыренными в разные стороны клешнями.
Во второй батарее бойцы еще ужинали, а в первой, где пищу получали раньше, уже был перекур. Солдаты расположились у орудий, лежа дымили цигарками, переговаривались. У первого орудия шел какой-то спор.
Костромин не подошел к бойцам — к чему зря тревожить людей. Какой бы ни был начальник, но в задушевной, дружеской беседе все же лучше, когда его нет. Костромин сел на бруствер окопчика, к двум кустам, пригнувшись к земле, закурил папиросу. Надвигались сумерки, со стороны огневой тянул ветерок, и солдатский разговор был отчетливо слышен.
— Да бросьте вы спорить, — сказал кто-то из бойцов добродушным басом, — авиация авиацией, а артиллерия сама собой… Только сопливые пацаны могут спорить, что у человека важней, руки или ноги.
Наступила пауза. Спор, по-видимому, был исчерпан.
— Ох, братцы, — начал добродушный бас, — жену сегодня я во сне видел и так нехорошо…
— С любовником в Париж убежала? — выскочил звонкий голос.
— И всегда ты, Митька, с глупостями лезешь.
— Не Митька, а Дима, солдафон!
— Это все едино, оттого у тебя ума не прибавится… Ну какой же у нее может быть любовник, коли детей пятеро и старшему семнадцатый год пошел? А дело, братцы, такое. Стою будто я с ней в церкви опять под венцом.