Народу это неприятно, народу обидно, что еврею сладко. «Что еврею сладко, то коренному населению — кисло», — говорит народная мудрость. И человек из народа, простой крестьянин, а может, ремесленник, выходит вперед и, подбоченясь, говорит:
— А мы скоро вас, жидов, резать будем!
Так была выдана революционная тайна, и на невольном предателе (хотя можно его понять, он не сдержал горячего чувства возмущения еврейской наглостью!) был поставлен крест. Опять же, не трепись!
Я открыл рот, поперхнулся, проглотил остатки пирожка, прокашлялся и спросил:
— Или ты бандит?
Никто мне не ответил, толпа зрителей разбежалась, а труп с запиской «Смерть предателю!» ответить не сумел. Но труп и записка объяснили мне, что гоим, вопреки своей сущности, собираются действовать.
— Я так думаю, что нужно обратиться к последнему средству. А как вы думаете?
— Согласен с вами полностью. Причешите бороду, почистите картуз и обращайтесь. Войдите к ней, прикажите евнухам заткнуть фонтан, чтоб не шумел, и скажите.
— Фира, — говорю я ей. — Ты что себе думаешь, Фира? Ты думаешь себе, что ты теперь большая барыня? Ты ошибаешься, Фира! Женская красота не вечна, а мужчины полигамны. Возьми себя в руки, Фира, и отведи беду от своего народа. Это я тебе говорю.
— А что она?
— Она молчала. Я объяснил ей, что нельзя быть такой эгоисткой и нельзя думать только о себе, что любовь любовью, если ей угодно, а о главном забывать не следует. И что такое любовь, в конце концов, я не понимаю! Как это может быть, чтобы любовь помешала обеспечить старость близким и мир своему народу? Я, твой дядя и почти отец, я вынужден сидеть у ворот с грязными и дурно пахнущими гоями, а ты не думаешь обо мне, а думаешь только о своей любви и прочих женских штучках!
Она слушала внимательно, не отводя взгляда, не опуская головы, а из глаз ее лились слезы, жемчужные слезы раскаяния. Так глубоко проникли ей в душу мои слова, так убедительно и сильно я говорил. А она молчала. И я спросил:
— О чем ты себе думаешь, Фира?
И вправду, о чем она думала? Про молодость свою, в которой совсем не было счастья? Про слабого и беспомощного человека, который повелел ей стать его женой? Про то, что он оказался неожиданно нежным и ласковым, верным и влюбленным? Про то, что теперь, по желанию дяди, он должен перемениться и стать жестоким и властным царем, который прострет руку и уничтожит врагов ее народа? Слезы Эстер были слезами, которые льет женщина, разлучаясь с любимым; это были слезы горькой обиды, тихие слезы отчаяния без надежды.
Эти слезы были такими искренними и такими понятными, что весь амбар Златополера до самого верху наполнился слезами и всхлипываниями. Ах, кто, как не евреи, знает, что такое слезы расставания, тоскливые слезы отчаяния, которые проливаются внезапно, так, что не успеваешь их скрыть! Нам-то кажется, что живут евреи в тихом и затхлом местечке и крутятся вокруг своих мелких забот. Но уходит коробейник в обход по окружным деревням: как знать — не захочется ли пьяному пану пострелять и есть ли лучшая мишень, чем живой плачущий жид? А вдруг из околотка убежит арестант, и полиции понадобится для плановой цифры заезжий еврей? Либо хлоп, пропивший последнюю рубашку, захочет выместить злобу — на ком, как не на жиде, бредущем по проселку? А искатели лучшей доли, уезжающие в Америку, отбывающие в иной мир, далекий мир, где, может быть, и лучше, чем здесь. но где никто не бывал из живущих в местечке, а кто уже там, никогда не вернется?
И вот зрители плакали и судорожно вздыхали, а действие продолжалось, потому что если Мордехай начал действовать, то он не отступится, пока своего не добьется.
— Или я не Мордехай?!
Эстер поняла наконец, что по рукам и ногам она повязана родственными связями, родовыми отношениями, обязанностями перед народом и ответственностью титула «царицы-еврейки». Она сказала себе: «Счастья нет, и жизнь не удалась. Мне суждено погибнуть, и я погибну». Сердце ее дрожало, болели ручки-ножки; она сглотнула слезы и пошла к царю просить за свой народ. Деятельность и неуклонное стремление к цели выгодно отличали Мордехая от праздных, ленивых, созерцающих гоев.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Глава о читателе, о собачке и о научных исследованиях
Читатель догадался, что эти фокусы с «пуримшпиль» не более чем попытка Рагинского втиснуть Алика Гальперина в местечко. Сначала моего собеседника Мордехая, а потом уже Алика. С Мордехаем почти все ясно: еще полглавы — и он стал бы в местечке если не своим, то понятным. С Аликом хуже: он так и стоит на месте, размахивая японскими рукавами. Жителям местечка он только снится, мерещится. И пребывает он в таком призрачном состоянии, потому что, как уже сказано, Рагинский не знает, почему Алик Гальперин должен оказаться в местечке.
— Как же так? — спрашивает читатель. — Как же так, что он не знает? Почему Алик Гальперин должен оказаться в местечке? Кто же тогда знает?
В ответ я пожимаю плечами, а читатель неудовлетворенно фыркает. Мне наплевать на его фырканье, но читателя-то убедили, что он — главный арбитр в художественных спорах. Ведь если он не будет считать себя арбитром и не будет иметь возможности высказать свое, читательское мнение, он ведь читать не будет. Мне и на мнение его наплевать и не важно мне — станет он читать или нет, а важно — чтобы он купил книжку. Мне процесс важен: Рагинский пишет — читатель покупает. Читательское мнение интересно только в одном аспекте: когда он рассуждает, что лучше купить — «Записки счастливой шлюхи» или повесть Рагинского — так чтобы читательское мнение склонилось к покупке повести Рагинского. Всем сердцем своим он склоняется к «Запискам», но глубокомысленность пассажей Рагинского давит на комплекс его, читателя, интеллигентности. А нельзя более оскорбить читателя, чем подозрением в неинтеллигентности. Он может толком не знать, как правильно говорить — «ложить» или «ложить», быть постоянным подписчиком журнала «Здрасьте!», презирать всех, кто не согласен с его письмом в газету «Странейну» по поводу неприличных склонностей журнала «Цвей-унд-цванциг», но — он всегда был интеллигентом и интеллигентом останется! Отдадим же ему его интеллигентность!
Рагинский должен объяснить также и просвещенным критикам про свои попытки внедрить Алика в местечко. Но сначала поговорим о собачке.
Бежала, знаете ли, собачка. Остановилась у столба и подняла лапку. Постояла так и побежала дальше, нисколько больше о столбе не думая до тех пор, пока ей опять не понадобится поднять лапку у столба, или у дерева, или где-нибудь еще, где понадобится. А к столбу подошел ученый, он же критик, он же исследователь. Внимательно осмотрел столб, описал окрестности, исследовал количество вещества, обнаруженного у столба, измерил высоту поднятия собачьей лапы, подсчитал площадь разлития вещества, изучил его состав. Затем он вернулся домой, написал работу, в которой соотнес исследуемый факт со временем года, суток, с климатическими условиями, поставил проблему: на какую высоту следует подняться собачьей лапке, чтобы степень обрызгивания и широта охвата достигали необходимого уровня. На этом исследовании он составил свою научную карьеру и основал школу ИПСЛ (изучение подъема собачьей лапы). На него ссылались другие ученые, он читал курс по этой проблеме и зорко следил за остальными собаками, рекомендуя им поднимать лапку на оптимальный, научно обоснованный уровень. А собачка та давно умерла, так ничего и не подозревая о стараниях ученого, о его научной карьере, а если б ей сказали об этом, то она удивленно пожала бы плечами.
Тоже и Рагинский пожимает плечами. Не может он объяснить, что, когда он думает о бедном Алике, ему хочется увидеть Алика в местечке. У него такой позыв: поглядеть на местечкового Алика Гальперина.
И я не могу объяснить про поиски корней и связей, потому что получится публицистика, а публицистику я, как сказано, не терплю.
Глава об Амане