Он мог бы стать и маршалом, как Брежнев,
Когда б не Бахус, бабы и стихи.
ПРОЗАИКУ И ИЗДАТЕЛЮ ПЕТРУ АЛЕШКИНУ
В нем много наивного, много простого.
И, классику нашу безмерно любя,
Он больше, чем Пушкина, больше Толстого,
Как скромный писатель, издал сам себя.
ПОЭТУ И ПРОЗАИКУ АНАТОЛИЮ ШАВКУТЕ
Мир бесцветен без Толи Шавкуты.
В очи рока он смотрит в упор,
И бутыль, словно чашу цикуты,
Принимает, как свой приговор.
ПРОЗАИКУ АНДРЕЮ ЯХОНТОВУ, АВТОРУ ПЬЕСЫ «КОЙКА»
В драматургию сделав рейд,
Он выдал: "Койка — жизни кредо".
О, неофит! Не ты, а Фрейд
Давно об этом нам поведал.
ПРОЗАИКУ АЛЕКСАНДРУ КАРПОВУ-АПАСОВУ
Из всех литературных асов,
Кто водку путает с водой,
Известен миру князь Апасов —
Беспутством, басом, бородой.
МИХАИЛУ ГОРБАЧЕВУ, БЫВШЕМУ ПРЕЗИДЕНТУ СССР, "ОТЦУ ПЕРЕСТРОЙКИ"
Играл с огнем. Не ведал, что погубит
Простой народ и сам в огне сгорит.
Вот так профан сук под собою рубит,
Не ведая того, что он творит.
АЛЕКСАНДРУ ЯКОВЛЕВУ, БЫВШЕМУ ЗАВЕДУЮЩЕМУ ИДЕОЛОГИЧЕСКИМ ОТДЕЛОМ ЦК КПСС, ИДЕОЛОГУ ПЕРЕСТРОЙКИ
Вчера он яростный безбожник,
Сегодня в церковь держит путь.
Народ наш обмануть несложно,
Но Бога вам не обмануть.
ЭПИТАФИЯ ВПРОК БОРИСУ ЕЛЬЦИНУ, ПЕРВОМУ ПРЕЗИДЕНТУ РОССИИ
На камне черном, точно бархат,
Слова видны под сенью трав:
"Он дал России олигархов,
Народ до нитки обобрав".
МИНИСТРУ КУЛЬТУРЫ РОССИИ МИХАИЛУ ШВЫДКОМУ
Вы так хитры, так осторожны,
Но я скажу, как на духу:
Вас по ушам узнать несложно
И рыльцу в западном пуху.
БЛИЗНЕЦАМ-БРАТЬЯМ
От злых житейских драм рыча,
Спрошу, чье время нонеча?
Бориса ли Абрамыча
Иль Ромы Абрамовича?
ЭПИТАФИЯ ВПРОК АНАТОЛИЮ ЧУБАЙСУ
Могила укравшего веру — не злато.
И надпись под сенью куста:
"Здесь проклятый русскими прах Герострата".
И ваучер — вместо креста.
Евгений Нефёдов И ТЁРКИН, И ШВЕЙК, И ЕВГЕНИЙ О НЕКИХ… (Автобиографические заметки)
Когда-то очень давно, еще в спектакле школьного драмкружка, я играл роль Чацкого. Сегодня мне это, конечно, странно, но в те прекрасные времена я казался себе и стройным, и легким в движениях, и уж, само собой, таким же речистым, как мой изящный герой. Не знаю, было ли так в самом деле — скорее всего, навряд, особенно в части внешних данных, да и не на моем артистизме основан был выбор учительницы литературы. И даже не на том факте, что между нами были очень добрые, со взаимной симпатией, отношения. Секрет заключался попросту в том, что я еще с детства легко и быстро заучивал наизусть любые тексты из необъятной школьной программы, а времени до грибоедовской годовщины оставалось тогда недели две… Так что случись на ту пору круглая дата бессмертного Пушкина, великого Гоголя или, допустим, славного Гончарова, — изображать бы мне и Онегина, и Чичикова с Хлестаковым, и, что было бы достовернее, даже Обломова… Но в тот момент я был, повторяю, Чацким, и это, как оказалось впоследствии, являлось одновременно как взлетом, так и закатом моего драматического амплуа. Все остальные роли — уже не столько по выбору постановщиков, сколько по собственной моей воле — были веселыми.
* * *
Тёркина я любил с самого детства. О том, почему и как еще в этом возрасте выбрал его в герои, мне уже приходилось писать в статьях о великой книге Твардовского, и здесь я лишь коротко возвращусь к этим воспоминаниям.
Дальний-дальний, еще из дошкольного детства, светлячок памяти. Благословенный вечерний час, когда большая семья собирается вместе. Приостановлены нескончаемые дела, затихают возня и шум, включается лампочка под лохматым оранжевым абажуром. С чаем уже покончено, на стол водружается сковородка каленых, только что с печки, семечек, и начинается… да нет, не телефильм — откуда ему там взяться? — живая, мамина, отца или дедушки, сказка, быль, история на сон грядущий.
В этот раз в отцовской руке — небольшая, принесенная им прямо в кармане кителя, книжка с изображением веселого и лукавого бойца на мягкой, уже пообтертой обложке. Отец улыбается. Он и сам сейчас чем-то похож на того солдата.
— Это "Василий Тёркин", — говорит он. — Книга про бойца. Про веселого, доброго и бесстрашного человека.
Не помню какого-то четкого впечатления от поэмы в тот самый первый раз — просто был слишком мал. Скорее, вообще, взрослые читали тогда «Тёркина» большей частью для себя: он ведь был еще рядом с ними, возвращал их в недавно пережитое. Но два слова — и это помнится, как сегодня, — уже в начале чтения крепко вошли в сознание: "просоленная гимнастерка".
…Как прошел он, Вася Тёркин,
Из запаса рядовой,
В просоленной гимнастерке
Сотни верст земли родной.
Власть не столько самого образа, сколько первого восприятия необычного сочетания слов сработала сразу и навсегда — кажется, даже на губах возник привкус соли.
Слово, возбудившее живое ощущение, наверное, и есть поэзия. Пахнет же порохом и свистит картечь, когда читаешь «Бородино»…
Весь "Василий Тёркин" — это соль шуток и пота, крови и слез. Глыба соли и краеугольный камень. Скрепляющий материал и ограненный кристалл. Соли много до горечи. Той, у которой один корень с горем. С горем — но ведь не с прибауткой, юмором, смехом, война же идет по земле! В чем тогда дело, в чем, действительно, соль?
В умении улыбнуться, когда тяжело. Способность найти в себе силы для этой улыбки, для усмешки не только в чей-то, но порой и в свой собственный адрес — свидетельство несломленности, душевной стойкости человека. Но если такой человек, два, сто, тысяча, миллионы составляют народ — каковы же сила и дух такого народа!
"Василий Тёркин" — книга о духе народа. И герой ее — народный герой.
Такое мое отношение к Васе Тёркину не исчезло с годами, а больше того — окрепло в душе и даже, я бы сказал, обрело неожиданное развитие. То есть, со временем я стал чувствовать, что порою и сам не прочь побыть «Тёркиным» среди друзей по армейской службе, учебе, работе, просто в кругу не чужих для меня людей. Не то чтобы я натужно кого-то смешил или развлекал, — разумеется, нет, но мне становилось не по себе в обстановке любого уныния или скуки — и я, вероятно, спасал от тоски самого себя. То есть, у меня никогда не было и сегодня не возникает желания «творить» юмор намеренно — иначе бы я, пожалуй, писал какие-то веселые рассказики и стихи, к чему меня отродясь не тянуло, если не говорить о пародиях, но это нечто иное. Я и стихи ведь писал зачастую лирические, а к публицистике в них пришел уже как газетчик. Но видеть в жизни смешное и делать его достоянием других мне всегда почему-то было по нраву.
Впрочем, порою я все-таки обращался к веселой музе посредством печатного слова. В областных газетах Донбасса, в одну из которых я перешел из родной районки, должны были, согласно давней традиции, регулярно — к 7 ноября, 1 мая и Дню шахтера — появляться задорные монологи местного фольклорного персонажа, тоже Василия, но уже Шахтёркина, самими газетчиками и созданного. По очереди многие стихотворцы изготавливали под этим именем некую ударно-удалую смесь частушек и конферанса — и я очень скоро не избежал этой участи. Больше того — даже имел успех и, по слухам, снискал благосклонные отзывы местного руководства. Руководство можно понять: его ведь не обличала сатира Шахтёркина, нацеленная совсем по другим адресам — то на отстающие шахты, то на проигрывающих футболистов, то на прогульщиков или пьяниц, позорящих славное имя нашего края… И кстати, с одним из представителей этого непорочного областного руководства однажды и произошел у меня, сиречь Шахтёркина, довольно забавный случай. Только прошу читателя не искать в нем сегодняшней "злобы дня", ибо случилось это четверть века назад и было не более, чем обычным жизненным казусом.