лучами, а он терпит, молчит. Знать, покрасоваться-то интереснее, чем выказать свою боль. Кому она нужна, ведома кому…
Совестно
Идут высокие спелые травы к распахнутым настежь воротам зимы по тропинке осени. Подхваченный ветром, лёгок их шаг. Пушистые шапки спелых колосьев то вздымаются вверх, оказываясь на виду, то опадают, будто канут в пучину, но движение, устремление их к цели столь явно, что ни действительная их слабость, ни то, что они не в состоянии стронуться с места и остаться собой, не та преграда, которую невозможно преодолеть.
Неисчислима их армия. Под её заступничеством — леса и все его обитатели, обитель жизни, существо её существования…
— Что вы, право, батенька! Столь высокопарный слог нейдёт к вам. Будьте проще. Ну, подумаешь, — подул ветерок, потрепал сухие травы по нечёсаной макушке. Он-то недолго поиграет сорванным с их шеи монистом листвы, да бросит, а вы уж и в слезах, и в ажитации. Выпейте чаю с валериановыми каплями, поспите до обеда. Нервный вы какой-то сделались, не нравитесь мне последнее время.
— Признаться, я подчас сам себе не рад. Кажется, и совесть чиста, и при деле, а как задуешь свечу ввечеру, чтобы ложиться, даже глаза закроешь, закружится прошлый уже день перед внутренним оком, сомкнётся над головой трясина сновидений, но вместо заснуть, — словно холодной водой кто сбрызнет, и лежу, щурюсь в потолок, моргаю, силюсь рассмотреть хотя бы что, дабы развлечься. Встать не решаюсь, жаль беспокоить домашних своим топотом.
— А думается о чём, дорогой мой?
— Не могу сказать. Как бы и вовсе ни единой думки, ибо не вспомнить никак, да только кажется, что нападают они роем, жалят, непокоем делятся.
— И больно жалят?
— Не особо. Так лишь после, как уж поднимешься поутру, будто искусанный весь, тело словно комарами исколото.
— Может ложе у вас неудобное или перина нечиста?
— И кровать хороша, и матрац почитай всё лето на солнышке жарился? С совестью, верно, что-то не так.
— Мнительный вы, не иначе. У другого на совести чистого места не найти, вся в пятнах, не то людское обличье, не то леопард перед тобой, а спится тому сладко, ибо чувствуется себя вправе делать любое, что в ум взойдёт. И поперёк ему никто не смей, ни словом, ни делом!
— Ну и как, неужто не перечат?
— Себе дороже! Поедом съест! Обругает! Застыдит так, что ещё после будешь у него прощения просить и уговаривать, дабы сделал он, как сам того хочет!
— Нет… Я так не могу. Совестно.
— Оно, может, и совестно, да легче эдак-то жить. Он и по тем вашим травам в мохнатых шапках протопчется в сапогах, не заметит. А то вовсе — скосит и продаст себе в барыш.
Покуда эти двое рассуждали об совести, травы скинули бараньи шапки, кланяясь ветру, да с этим и полегли. Не для почитания жили они, не напоказ, но всякому знать надобно, перед кем шапку ломать, а подле которого держать её на голове двумя руками, дабы ветром лихим не сорвало.
Отсебятина
5
Утренняя заря или вечерняя. Коли не думать про стороны света, время суток и глядеть не дольше мгновения, так и не угадаешь, что есть что, — день ли грядёт, либо ночь спускается по ступеням сумерек. Это как с жизнью, — есть только то, что теперь, в это самую минуту, и ничего боле.
Возрадуешься солнышку, оно сполна твоё, не заметишь его, вот и обойдёт светило тебя сторонкой. Других, приметливых, — и обогреет, и укажет им дорогу на тёмном нашем пути, почтит обыденность, а тебя-то ровно и не случилось. Ни в тот день, ни в тот раз, ни в тот час.
Разве не обидно? Ещё как! С досады напортачишь в судьбе больше положенного на твою долю.
Сорвавшись с перламутровой створки ракушки луны, розовая жемчужина солнца сияет живым теплым светом на шее рассвета. Краше её только улыбка любимого тебе в ответ, взгляд собственного ребёнка, прищур матери под козырьком мятой ладони через окошко.
И пускай это было уже упомянуто не раз, — что ж с того. Счастья не бывает чересчур, даже если умеешь уважить всякое на него указание, видимый едва намёк.
Утренняя заря или вечерняя? Какая разница! Лишь бы сбились они со счёта и сбывались, как можно дольше. Рассветы непохожи один на другой, каждый новый закат старается выказать свой собственный характер. Нам ли с ними тягаться. Мы просто люди, успеть бы найти своих, своё, раздать данность и ещё добавить немного сверху. От себя.
Не короче жизни
Скачет белка с ветки на ветку, как указатели часов с деления на деление. И стрелки дрожат, и ветви, и капли дождя на них, а белка, знай, отмахивает времечко от себя хвостом, будто сор. И в том самом мусоре и дупло её с бельчатами, и зимние стужи, и летний зной, и мамкино тёплое брюшко с каплями вкусного молока.
Мысь6 серая вся, подстать пасмурному дню, коли б не ждать белки, да не знать про её житьё-бытьё, так и не заметишь, решишь — померещилось, моргнулось не вовремя.
Точно в такие вот, насквозь мокрые дни, вспоминается, как лихо перемогали мы усталость и простуду в геологической партии, сплошь состоящей их комсомольцев и беспартийных.
Потроша витой, поросячий хвостик чеснока и закусывая им же, вечерами мы делились друг с другом планами переустройства мира на сочинённый только что манер.
Извинь, что выписывалась регулярно и без счёту «для протирки оптических осей», точно такой же использовали в те годы лёгководолазы для дезинфекции загубников, стоял в громадной бутыли, подпирая угол жилого вагончика и подозрительно скоро испарялся даже при закрытом горлышке.
Для сугреву, от простуды, извинь был хорош и так, а к выходному дню приготовляли нечто более изысканное, а именно — хлорофилловку, добавляя в жидкость для цвету и вкусу всякой травы. Обыкновенно рвали любую, что произрастала поблизости и попадалась под руку.
В те дни под руку некстати попался зверобой, чем изрядно подпортил не только праздничный день, но и всю последующую рабочую неделю. Как оказалось, сия волшебная травка ведёт себя неоднозначно, попадая в мужеский организм, разгоняя в нём неведомые доселе страсти. А так как геологическая партия не подразумевала в своём составе дам, то справляться с создавшимся двусмысленным положением пришлось сугубо мужским способом. Сперва все передрались по выдуманным наспех причинам, после побратались с невиданным доселе жаром, а так как забыться сном никто так