В Ленинграде, в Большом драматическом театре имени Горького, пьесу Радзинского (там она идет под названием «Еще раз про любовь») поставил молодой режиссер Ю. Аксенов, руководил постановкой Георгий Товстоногов. Сопоставляя спектакли, видишь и силу и слабости пьесы Радзинского с особой очевидностью. О плодотворности главной мысли драмы здесь уже говорилось немало.
Но слишком уж большая разность спектаклей говорит и о некоторой непрочности, порой необязательности написанного. Иногда драматург, увлекшись остроумным текстом, броской сценой, увлеченно ее развивает, детализирует, не думая, — как она будет выглядеть в общей структуре пьесы, нужна ли, уместна ли, давая режиссерам возможность по своему усмотрению, для своих целей выбрасывать целые куски, переиначивать диалоги. И режиссеры широко воспользовались этой возможностью — с тактом по отношению к автору и, как правило, с пользой для дела.
Ленинградский спектакль прозаичнее, трезвее, жестче. Татьяна Доронина как бы несколько даже снижает Наташу, намеренно делает ее примитивнее, проще, во всяком случае, внешне. Театр предостерегает нас от того, чтобы не проходили мы мимо высоких человеческих ценностей, коль скоро встретятся они на нашем пути в слишком уж обыденном, будничном обличии, чтобы при всех обстоятельствах могли мы отличить эти ценности от мнимых, даже если последние выглядят более эффектно, броско.
В решении ленинградцев безусловен и свой смысл, и своя стройная внутренняя логика, а уж выполнено оно, это решение, так, как умеют здесь — в Большом драматическом.
Заглянем в другой институт, соседний с тем, где развивалось действие «104 страниц про любовь».
Яков Волчек, драматург более старшего поколения, тоже написал пьесу об ученых — «Заглянуть в колодец». Но дело не в формальной близости, а в том, что жизнеощущение героев Радзинского и Волчека во многом сходно. Только человеческие качества, которые занимают Радзинского в плане более личном, интимном, Волчек рассматривает по преимуществу в сфере общественной, гражданской.
Взаимоотношения между главными персонажами пьесы «Заглянуть в колодец» складывались примерно следующим образом. Директор научно-исследовательского института физики Колчанов, профессор сорока трех лет, приглашает на работу молодого ученого Торчикова, которого до этого из двух институтов уже выгнали — за неуживчивый характер, за нежелание мириться с непорядками. Торчиков и на новом месте остается верен себе. Он прямо говорит директору о том, что ют перестает быть ученым, превращается в администратора, завхоза. Да и в работе института Торчиков свежим глазом заметил немало такого, что нуждается в решительном улучшении и молчать об этом не стал. Колчанов не дал воли первому чувству раздражения и неприязни, смиряя самолюбие, заставил себя спокойно выслушать Торчикова. И неприязнь постепенно стала сменяться интересом, все большим и большим.
Режиссер Н. Мокин, поставивший «Заглянуть в колодец» в Ленинградском драматическом театре имени В. Ф. Комиссаржевской, немало потрудился над тем, чтобы создать на сцене верную атмосферу жизни. Актеры, особенно О. Окулевич — Колчанов и А. Яковлев — Торчиков, играют без нажима, естественно и органично. Вы, в общем, с интересом следите за происходящим на сцене, хотя, кажется, знаете наперед более или менее точно, что вам скажут и чем все кончится.
Добротно, культурно, не хуже, чем у других... Как вдруг мысль спектакля, поначалу неуловленная, начинает захватывать вас все прочнее, решительнее, и вот уже словно новыми глазами вглядываетесь вы и в правдоискателя Торчикова и в Колчанова, несколько закосневшего на своем высоком посту Вглядываетесь, находя в отношении писателя и театра к этим традиционным фигурам нечто совершенно нетрадиционное, нечто такое, что находит отзвук в ваших собственных внутренних поисках, помогает додумать недодуманное, лучше понять то, к чему и сами уже начали подступаться. И понимаете, что смысл и ценность работы режиссера, исполнителей центральных ролей вовсе не исчерпываются теми скромными достоинствами, о которых здесь только что упоминалось.
Грешный он человек, Колчанов, что уж тут говорить. Крут бывает с людьми, порой подминает их под себя. Наукой почти перестал заниматься — некогда, то трубы надо достать для института, то новейшие вычислительные машины, то очередную комиссию принять. Не имея никакого влечения к футболу, он обязательно будет на открытии нового стадиона, чтобы, встретившись в ложе с благодушно настроенным областным начальством, между прочим, провернуть еще одно институтское дело. И, готовясь к важной телепередаче, посвященной институту, выслушает безапелляционные соображения диктора о том, что он держит себя перед объективом не так, как нужно, и покорно постарается выполнить все пожелания... А тут еще Торчиков, которому по поводу всех этих колчановских грехов никак не терпится высказаться со всей принципиальностью и прямотой.
Торчиков молод, горяч, одержим наукой, на собственное благополучие ему наплевать. Проработав в колчановском институте полдня и возмутившись множеством беспорядков, он без колебаний кладет на стол директору заявление об уходе, хотя податься некуда, словно шлейф тянется за Торчиковым созданная его недругами репутация склочника... Ему нужна атмосфера горения и идеальные деловые отношения, иначе как можно заниматься наукой?
Все верно? Еще бы не верно! И вы уже готовы рукоплескать Торчикову, его бескорыстию, принципиальности и прямоте, как вдруг одно соображение останавливает уже готовый обрушиться шквал оваций — простое соображение о том, что достоинства людей в конечном итоге измеряются той реальной пользой, которую они принесли. А что же имеет за плечами наш принципиальный герой, кроме эпопеи изгнаний? И в этот раз вышло бы то же, не положи Колчанов под сукно заявление об уходе, столь эффектно брошенное ему на стол.
Беспокоит одно человеческое качество, получившее довольно широкое распространение, и, в частности, среди моих сверстников, — качество, которое я бы назвал гражданским снобизмом. Как все всё понимают, как хорошо и споро научились говорить! Стоит послушать, хотя бы недолго, и вы уже готовы, рука об руку со своим собеседником, идти в бой против тех злоупотреблений и неурядиц, которые он, собеседник, гак гневно и красноречиво описал. Но что это? Вы не чувствуете его твердой руки. Он продолжает метать громы и молнии, а вот претворить все это в какое-то реальное дело что-то не торопится. Если же, устав от речей, вы определенно выскажетесь в том смысле, что не худо бы все же и попробовать, то боюсь, не услышите от пылкого собеседника вразумительного ответа, разве что... заявление об уходе.
«Я высказался — не смолчал, заметьте, а дальше хоть трава не расти» — вот что иной раз с удивлением различаешь за гамой шумливой храбростью. Только как же вот насчет драться? Кто станет выполнять за нашего храбреца столь хлопотливую и небезопасную функцию? Дядя? А он, храбрец, будет еще поглядывать на этого дядю пренебрежительно и с чувством некоторого превосходства, как Торчиков на Колчанова, и скрупулезно отыскивать в его действиях неверные ходы, компромиссы, промахи.
Торчиков — талантливый, Торчиков — умница. Торчиков в высшей степени порядочный молодой человек. Но до каких же пор отличные эти качества будут позволять ему развивать свои прогрессивные идеи, научные и иные, заведомо за чьейто широкой спиной? Колчанов останется Колчановым, хотя, возможно, сделает в науке меньше, чем мог бы. А вот Торчикову без Колчанова не обойтись. Ведь его при желании в два счета сожрет любой демагог и карьерист, не очень даже высокого полета. Сожрет со всеми его идеями.
«...Вы ребенок... Милый моему сердцу ребенок... И кому только в голову пришло назвать вас склочником? — говорит Колчанов, собираясь под осуждающим взглядом Торчикова на заседание комиссии, где разбираются дела института. — Вы — из сказки. Котлетка для злого волка! Как это хорошо — и насколько легче! — быть таким, как вы...» И уедет на эту самую комиссию, будь она проклята. Чтобы не дать возможности проходимцу, пробравшемуся на высокий пост, помешать Торчикову и другим заниматься большой наукой. Колчанов выдержит, спина-то у него вправду широкая. Только вот хорошо ли попрекать человека отходом от научной работы, если виной тому во многом не кто иной, как ты сам?