растерянный.
— Как же это так, товарищ Кискин? — спросил Шестаков. — Ведь вы говорили, что в ресторане работали и редкие блюда готовили.
— Честное слово, работал, — тяжело вздохнул повар. — Только там и посуда другая и условия… Хотел я от кома соли отломить кусок, а весь ком в котел и ухнул. Виноват, товарищ старший лейтенант.
— Ну вот что, — сказал Шестаков, решив окончательно, что отстранять повара от работы нельзя, потому что заменить его некем. — На первых порах закладывать продукты в котел будете вместе с поваром из второй батареи. Он вам покажет и величину порций, чтоб не просчитаться при раздаче.
Кискин повеселел — он, видимо, ожидал худшего. Шестаков пожелал ему успеха и поспешил на склад, опасаясь, что кладовщик без накладной не выдаст третьей батарее сухого пайка на ужин. Со склада опять зашел на кухни, посмотрел, как получали ужин вторая и первая батареи. Отчитал дежурного по пищеблоку за инцидент с Кискиным, поговорил с поваром второй батареи, обязав его помочь коллеге.
Мелкие, чаще всего непредвиденные дела. Но устаешь от них не меньше. И сколько таких дел впереди, даже во время затишья на фронте.
Шестаков свернул на другую тропинку, хотел зайти к себе в землянку, чтоб выпить чаю и часок отдохнуть. Но остановился: куда-то надо пойти, что-то сделать… Ах да, этот сержант. Что-то в нем странное: слово «гурманы», прекрасная выправка и… наряды вне очереди.
Шестаков зашел в землянку к командиру первой батареи и спросил его о Крючкове.
— Крючков? — переспросил комбат и поморщился. — Этот Крючков у меня вот где сидит, — он хлопнул себя ладонью по шее. — Штрафник он, темный тип. В личном деле только справка из штрафного батальона, а все прочее осталось в части где-то в Монголии. Сам он говорит, что был младшим лейтенантом. Но ведь ему верить! В общем терплю я его лишь потому, что он наводчик неплохой. А так, — комбат вдруг разгорячился без видимой причины, — выгнал бы его к чертовой бабушке!
Шестаков, пожилой человек, полюбил командира первой батареи, молодого, энергичного кадрового артиллериста. Ему даже горячность командира была приятна. Улыбнувшись, Шестаков спросил:
— И все же за что вы загнали сержанта простым рабочим на кухню?
— Куда же его еще? В караул посылать каждый день нельзя, вот и чередую. Была бы у нас гауптвахта…
— А что, ничем кроме на Крючкова повлиять нельзя? — Шестаков стал серьезным.
— Нельзя. Не понимает. Вырядился вот тут, как попугай. Офицерскую портупею надел с кобурой, фуражку с красным околышем. За эти шутки и дал ему три наряда.
— Хорошо. Завтра я поговорю с Крючковым. Может, потом что и придумаем.
— Буду рад, — сказал комбат скучным голосом и, как показалось Шестакову, не совсем уверенно.
Обещая поговорить с сержантом завтра, заместитель по политчасти не предполагал, что во второй раз встретится с Крючковым в эту же ночь.
4
Придя, наконец, в свою землянку, Шестаков снял портупею и шинель, достал из-под матраса гладко обструганную ножом дощечку с загнутым в виде крючка гвоздем посередине. Надев шинель на самодельную вешалку, Шестаков тщательно разгладил ладонью подбитые ватой плечи, застегнул верхнюю пуговицу, расправил воротник, не оставив ни одной складки. Только тогда повесил шинель у двери. Так он поступал всякий раз, когда был один. Если случалось приходить в землянку с кем-нибудь, тогда Шестаков вешал шинель небрежно, не глядя, но обязательно приводил ее в порядок позже, наедине. И это была не просто причуда.
Когда Шестаков впервые надел военную форму, то сразу же вспотел от неудобства и смущения. Ему казалось, что все втайне потешаются над ним и с трудом удерживаются от смеха. Он стал утешать себя тем, что ведь не впервой он в армии, что воевал же в гражданскую войну. Но то было в молодости, да и тогда он не был правофланговым и не отличался гвардейской фигурой. А теперь и говорить нечего. Долгие годы сидячей работы (Шестаков был редактором районной газеты) сделали свое дело. Какая уж тут выправка! Впрочем, к гимнастерке и сапогам Шестаков кое-как привык. Полушубок был — тоже ничего, но шинель! На спине — горбом, книзу — уродливым колоколом. Где тут, к дьяволу, пример солдатам! Это не то что командир дивизиона или командир первой батареи: на них что ни надень — влито. И Шестаков ушивал свою шинель, подбивал ватой, обминал, оттягивал, пока, наконец, не достиг, по его понятию, мало-мальски сносного, не шокирующего кадровиков вида.
Шестаков пожелал жить на левом фланге дивизиона, поближе к третьей батарее, где было больше необстрелянных бойцов из пополнения. Землянка замполита была еще меньше, чем у командира дивизиона. Топчан, железная печка, стол на вбитых в землю четырех кольях. На столе между стопкой уставов и наставлений и толстой пачкой газетных вырезок по-домашнему поблескивал никелем маленький будильник. Он четко, с легким призвоном отбивал секунды; как живое существо, напоминал о семье, о доме.
Шестаков протер циферблат будильника носовым платком, поставил бой на двенадцать — время первой поверки караула. (По ночам замполит и командир дивизиона проверяли посты по очереди.) Конечно, можно было наказать дневальному, чтобы разбудил, — батарейные землянки рядом, но услугами подчиненных Шестаков пользовался лишь в самых необходимых случаях, к тому же он терпеть не мог, когда его видели спящим.
На печке стояли котелки, принесенные солдатом из батареи. Каша и чай. Шестаков потрогал их рукой — еще теплые. По вечерам, от усталости, есть не хотелось. Шестаков выпил кружку сладкого чая и съел ломтик хлеба с маслом. Прилег поверх одеяла на топчан, накинул на грудь телогрейку. Прикрыв глаза, Шестаков некоторое время почти физически ощущал тяжесть надвинувшихся стен землянки, крыши из бревен и дерна. Знакомое, но все еще непривычное чувство. Так бывало всякий раз перед сном. Потом стены, вернее земля, со всех сторон расступались, дышать становилось легче и приходил сон.
Во сне Шестаков делал выговор своему старшему сыну-восьмикласснику, на которого мать пожаловалась в последнем письме: «Признает только математику, а в остальном едет на „трояках“». У сына взгляд все еще исподлобья, но щеки и уши горят — значит стыдно. «Дошло», — во сне подумал Шестаков и стал подбирать фразу — мостик к примирению, но сказать ничего не успел: где-то рядом пронзительно взвыла сирена. На высокой ноте она перешла в звон, и Шестаков проснулся.
Коптилка чуть теплилась. На столе, подрагивая, заливался будильник. На никелированном звонке билась холодная светлая точка, большая и маленькая стрелки слились в одну. Шестаков встал, откашлялся. Намочил кончик полотенца, вытер глаза, уголки рта, стал надевать шинель.
В час ночи, проверив посты, Шестаков