— А нет ли здесь — проклятие его отцу! — свиного духа? Хозяин зиофата, ведь ты кяфир!
Путешестзенннх ответил отрицательно. Он с любопытством разглядывал нищего.
— Чего смотришь на меня?—вспыхнул тот.— Откуда ты узнал, кто я? Откуда ты узнал, кто я? Откуда ты знаешь таджикский?
— Гостю ее подобает спрашивать про хозяина, — лениво съехидничал, ковыряяв зубах соломинкой, путешественник. Ему не нравилась настырность Синей Чалмы.
Чайханщик поспешил вмешаться:
— Наш урус – домулла. Он изъясняется на всех мусульманских языках мира: и по-узбекски, и по-киргизски, и по-таджикски.
Черный огонь, горевший в глазу нищего, погас, но от этого лицо его не сделалось приветливей.
— Ты хороший человек. И масульманин не всегда так гостеприимен. Помог голодному… нищему. Святой поступок. Но ты не мусульманин. Ты оттуда. Ф-фу, ничего не слышно. Шумит сатанинская арба, — и он с ненавистью кивнул на проходивший через станцию без остановки товарный.
Когда грохот и скрежет колес прекратились, нищий снова заговорил:
— Всеблагой дал мусульманам землю, — широким жестом волосатой руки он обвел полынную степь от края до края, — степь. Горы! — И он показал на далекие синие вершины. — А вы, кяфиры, сковали землю железными полосами и катаете по ним железные арбы, душите железом мусульман.
— А мусульмане разве не ездят на поезде?
— Никому ваш поезд не нужен.
— Вон какой вы бедняк... нищий...
— Я не нищий... Ядервиш, я странник аллаха.
Громко, от души рыгая, чайханщик принес чайники с чаем. Он вертелся около гостей и тревожно поглядывал на Синюю Чалму. Казах наелся, распарился в своем кожаном тулупе и добродушно сопел. Разговор о мусульманах его не интересовал.
Чай, густой, искусно заваренный, настроил дервиша на мирный лад. Взгляд его перестал колоть путешественника. Есть дервиш продолжал со вкусом и даже жадно. С пальцев стекало сало, лоснились от сала длинные жгуты усов, борода и даже растительность на открытой груди.
Наконец он насытился. Вытянул руки над опустошенными мисками и только хотел прочитать благодарственную фатму, как это сделал с иронической усмешкой хозяин угощения.
— Хэйли баррака, таъане саалык. Оомин обло!
Проведя руками по засаленной бороде, дервиш изумленно хмыкнул. Чайханщик даже глаза закатил от восторга.
— Я же говорил, я говорил. Они есть домулла... Настоящий домулла. Ученый мусульманин.
— Он — кяфир. — Дервиш показал на пробковый шлем, лежавший на полке. — Но пусть не думает, что мы не благодарны. Послушай меня, урус. Послушай одну притчу. Очень поучительную притчу.
Расположившись поудобнее, развалившись на паласе с пиалой в руке, он нараспев, гнусавой скороговоркой кишлачных бабушек принялся разматывать нить сказки;
— Было или не было, жили или не жили в бывшей или не бывшей стране, но был и жил в стране, именуемой Мастудж, достойный шах, и было у него сорок жен и красивых наложниц, полнотелых таких, что если лягут, то и подстилки не надо, такие жирные да мягкие они, разъелись на хлебах того шаха. Вот одна из красавиц понесла и в положенный час родила девочку на огорчение тому шаху. Но выросла та девочка красавицей, и стали к ней свататься разные принцы и царевичи. Да вот дочку шаха аллах проказой наказал. Посоветовался шах со своими верными визирями и по их совету запер прокаженную принцессу в башню. Ну и сидеть бы ей в башне, коротать свой век до смерти, так вздумал один царевич ту принцессу из башни освободить, увезти жениться. Донесли про то мастуджскому шаху. Повелел он засаду под мостом во рву устроить, того молодого сумасброда подстеречь. И подстерегли, и схватили, и пред светлые очи шаха поставили. А он палача позвал и голову принцу приказал рубить. Ну и отрубили, а прокаженную принцессу удушили, — что там с прокаженной возиться, одна смута в государстве.
— Ну и сказка! — поразился хозяин зиофата. — А что же произошло потом?
— А что? — хмыкнул нищий. — Отрубили наглецу голову, и все тут! Не лезь не в свои дела. Дела государства темны и неясны. А в сказке всегда есть смысл и значение! То-то же!
Он извлек из своих лохмотьев тыквенную табакерку, вытащил пробочку с махорком, отсыпал несколько зеленых крупинок паса и ловким толчком ладони отправил в открытый рот под язык. Воткнул махорок и хотел было спрятать тыквянку.
— Позвольте, — восхитился заказчик угощения и мгновенно перехватил табакерку. — Изумительная работа!
Он поднял тыквянку к свету и любовался тончайшей серебряной резьбой с вкрапленными в перекрестия орнамента рубинами, мерцавшими бездонными малиновыми огнями.
— Вот удивительно! — восторгался он, поглаживая отполированную многими ладонями поверхность тыквянки.— Нет предела человеческому искусству! Росла себе обыкновеннейшая крестьяночка-тыковка, висела на плети среди зеленых ворсистых, таких грубых, простых листьев, а кто-то пленился толстушкой, сорвал, на-
свои желания, табачком баловаться, а чтобы вкушать поболе наслаждений, лакомка украсил красавицу серебром и драгоценностями, самымичто ни на есть дорогими бадахшанскими лалами. Так и декханская девушка в обрамлении из украшений превратилась в принце;
— Чего? В какую еще принцессу? — неожиданно рассвирепел Синяя Чалма. Он грубо отобрал свою табакерку, и она мгновенно исчезла в его хирке. Вскочил, постоял, высокий, страшный, свирепо косясь на путешественника, соскочил с помоста, засунул под мышку свою суковатую дубинку и сказал с важностью:
— Твой слуга, урус. А в сказке моейесть предостережение. Тяжело и важно он зашагал по пыли и исчез за углом пакгауза.
Стемнело... Темнота пришла сразу, без сумерек. И уже в темноте, извергая дым, пар, полосы света, через станцию, дробно стуча на стыках колёсами, потрясая шаткий дощатый помост и деревянные столбики навеса, пронесся, не останавливаясь, скорый ташкентский.
Путешественник раздумчиво проговорил:
— Вот и все. Цивилизация промчалась, прошумела. И снова у нас средневековье и черная степная ночь.
К нему почтительно склонился чайханщик:
— Ляббай? Что угодно, таксыр домулла?
— Я не таксыр и не принц. И угодна мне хорошая подстилка и хоть маленькая подушка.
— А где вы соизболнтё спать?
— Вот тут.
— Ийе!И вы... гм-гм... Ваш сон... здесь... Кругом открыто… степь, горы?
— Он же спит здесь, — и путешественник кивнул головой на сладко храпевшего кочевника. — И даже без подстилки и без подушки.