бы то ни было политизированные вещи.
На нашем курсе училась очень способная, музыкально одарённая девочка, которой, как ни странно, никто из нас не завидовал. Она была сирота, воспитывалась только бабушкой, и мы очень ей сочувствовали, подсознательно понимая, что, лишившись одного, она имеет другое. Мы ласково называли её Фриса, сокращённо от редкой греческой фамилии, и помогали чем могли. Стараниями нашего завуча, имевшего немыслимые связи в московском музыкальном мире, Фрису в порядке исключения перевели в Московское музыкальное училище при консерватории. Это было круто: уехать учиться из нашего провинциального города в Москву, да ещё переводом (вот здесь-то некоторые позавидовали, хотя и совсем немного). В училище действительно нужно было учиться, халтура не проходила, но, как я поняла из первых писем Фрисы, ей было совсем не до учёбы. Она полностью окунулась в эту бездну под названием молодёжная Москва, и нужно было время, чтобы вынырнуть и глотнуть кислорода. Приехав в первые же каникулы домой (а это было зимой), она примчалась ко мне и взахлёб рассказывала о том фейерверке общения, о котором она – провинциальная девочка с комплексом сироты, а значит, никому не нужного ребёнка, – и мечтать не могла. В небольшом общежитии на Дмитровке кто-то очень умный поселил вместе студентов музыкального и театрального училищ. Конечно, никто не занимался, с утра до вечера, а порой и до следующего утра шло общение артистических натур, и для бедной Фрисы это был праздник души.
Наконец, обессилив от эмоций и съеденной коробки шоколадных конфет, она отвалилась на спинку дивана и с наслаждением потянулась:
– Ах, да, я же привезла тебе подарок, – и стала что-то доставать из модной сумки.
– Что ты! Не надо ничего. Достаточно того, что ты приехала.
Я попыталась отказаться от подарка. Не хватало ещё, чтобы она на меня тратила деньги.
– Не отказывайся, это же Высоцкий. Мне ребята дали послушать перед отъездом, а я не успела, сразу к тебе помчалась. – Она протянула мне небольшую бобину с магнитной лентой.
Я не посмела отказаться и обидеть подругу, да и потом, мне самой было интересно, что за песни она привезла. Новоявленная москвичка уютно устроилась на моём диване, ведь она была с дороги, а я, зарядив бобину, включила свою «Комету». Хриплый голос пел, как ни странно, о любви и заставлял слушать себя:
Когда вода всемирного потопа
Вернулась вновь в границы берегов,
Из пены уходящего потока
На берег тихо выбралась Любовь
И растворилась в воздухе до срока,
А срока было сорок сороков…
Это было необычно, не похоже ни на что и потому прекрасно. Но этого прекрасного, к сожалению, оказалось слишком мало. Следом зазвучали песни определённой тематики, которые я слушала, поёживаясь и только из уважения к Фрисе. Но последняя песня меня добила. Сначала мне показалось, что я не расслышала, а потом, когда это повторилось и пошла сплошная «запредельщина», меня бросило в дрожь. В комнате стоял сплошной мат.
Я в ужасе повернулась к Фрисе, а она… спала, свернувшись калачиком на диване. У меня началась паника. Вместо того чтобы нажать кнопку «ВЫКЛ», я бросилась закрывать форточку, чтобы не услышали соседи, двери своей комнаты, чтобы не шокировать родителей, зажимать покрасневшие от стыда уши. Наконец я ткнула пальцем в нужную кнопку, и в комнате воцарилась тишина. Слышно было только сопение подруги во сне и стук моего сердца. Гнева, раздражения не было, а только чувство стыда, как будто меня застали за чем-то неприличным.
Успокоившись, я рассудила, что, видимо, существует другая сторона жизни, не очень хорошо мне известная, где возможно и такое. Пусть так, но моей симпатии это Высоцкому не добавило. Забыты были прекрасные песни о любви. Осталось только чувство досады и неловкости.
* * *
Прошло несколько лет, и вот я в зимней Москве и только с одной целью: увидеть все лучшие театральные премьеры. Достать билеты в те далёкие 70-е было невозможно, люди стояли у театральных касс всю ночь, чтобы купить заветный пропуск в храм лицедейства. В тот момент, когда я, расстроенная, услышав, что билетов нет, отходила от очередного театрального киоска на станции метро, передо мной возник огромный дядька, очень прилично одетый и довольно вежливый. Он предложил билеты в самые престижные театры столицы. Я не поверила, об этом можно было только мечтать, но он был настойчив. Достав пачку билетов, дядька помахал ими у меня перед глазами, и я не устояла. Да, цена оказалась втрое выше государственной, но это было, что называется, «счастье»: билеты в лучшие театры, в первые ряды партера.
Один из билетов был на спектакль Театра на Таганке. В те годы это название произносили с большим трепетом, а человека, побывавшего на спектакле, считали настоящим счастливчиком. Именно с таким чувством я вошла в этот знаменитый зал, затаив дыхание от счастья. Предвкушая удовольствие, я слегка удивилась, увидев в программке: «Гамлет – В. Высоцкий». Да, я знала, что Высоцкий играет в этом театре, но чтобы Гамлета… У меня как-то не вязалось это с тем, что я пережила когда-то, слушая его песни.
Люди постепенно заполняли небольшой зал в полной тишине, слышно было лишь какое-то ненавязчивое звучание гитары. Только заняв своё место в первом ряду партера, я начала пристально рассматривать сцену. Она была совершенно пуста, за исключением трёх шпаг, вонзённых в её середину, и какого-то, по всей вероятности, рабочего сцены, который в чёрном трико, сидя на полу в самой глубине у кирпичного задника, что-то тихо бренчал на гитаре. Я оглянулась в зал и увидела, что люди, перешёптываясь, с интересом смотрят на сцену. Повернувшись, я похолодела! Как же я могла его не узнать, приняв за рабочего сцены. Но он настолько естественно и гармонично вписывался в этот интерьер, что удивилась, видимо, не только я. Начался спектакль, и я забыла обо всём. Это была феерия чувств и эмоций. Да простят меня великолепные Алла Демидова и Вениамин Смехов, игравшие королевскую чету, но на сцене царил только он – Владимир Высоцкий. Сейчас принято говорить о хорошем артисте, что «он живёт на сцене». Нет, Высоцкий не жил, он проживал жизнь Гамлета, вплетая в неё свою, с её вечной несправедливостью, предательством и, конечно, любовью. Это был сплошной нерв, надрыв на грани безумия. Так благородный лев мечется в клетке, не имея возможности вырваться и умирая в ней от гордости и неволи. Высоцкий играл так, словно он был в последний раз на этой сцене и боялся не успеть