Толстой приходит к выводу: «…очевидно, что без тяготения невозможно движение — сила. А сила — тепло, стало быть, без тяготения нет тепла, нет притяжения. А тяготение есть движение, и известная воля движения — чудо.
Вот какой вздор приходит мне в голову. Пожалуйста, если вы меня поняли, напишите мне, согласны ли вы с моими рассуждениями и не приходило ли вам или известным вам учёным уже что-нибудь подобное в голову» (т.62, с.54).
Согласно своей идее синтеза «сердечного» познания с «умственным», Толстой предпринимал попытки упорядочить последнее — свести множественность отвлечённых законов, о которых непросто договориться и специалистам, к таким немногим и самоочевидным, которые были бы понятны всем. Отсюда намерение Толстого универсализировать тепловую форму движения и даже заменить «понятие тяготения понятием тепла».
Эти мысли возникли, по-видимому, в работе над естественнонаучными разделами «Азбуки» и «Русских книг для чтения». Иные объяснения Толстого здесь удачны своей простой апелляцией к житейскому опыту: «Лошади, быки возят, люди работают, — что их двигает? Тепло. А откуда они взяли тепло? Из корма. А корм заготовило солнце» (т.21, с.299). Однако наглядный круговорот энергии нисколько не объяснял тех не самоочевидных и практически ещё не известных тогда форм движения, которые Жюль Верн вещественно и живописно воссоздавал по умозрительным и спорным даже среди учёных понятиям вроде невесомости.
Страхов отвечал, что «подпрыгивания» героев Жюля Верна как раз и возможны с точки зрения небытовых, научных представлений о законах динамики. Он приводил такой пример: «если выбросить кошку из окна, то она пролетит по параболе», и «никакие движения кошки изменить этой линии не могут»; тем не менее, барахтанье вокруг собственного центра инерции приводит к тому, что «кошка упадёт на ноги»[134], а не на спину. Сходным образом подпрыгивали, барахтались в невесомости герои Жюля Верна.
О законах физики, заинтересовавших Толстого при чтении этой повести, в то время, писал Страхов, в самом деле ещё не было ясности. Жюль Верн живо и красочно «смоделировал» состояние невесомости, хотя у него эффект проявляется, согласно тогдашним взглядам, только в «нейтральной точке», где земное притяжение уравновешивается противодействием Луны, тогда как точка невесомости должна была наступить раньше — сразу же после того, как снаряд покидал жерло Колумбиады, то есть когда ускорение, сообщённое пороховыми газами, уравнивало обратное действие земной силы тяжести.
Но всё это подмечает современный читатель; во времена же Жюля Верна и Льва Толстого и для учёного было психологически сложно отвлечься от обыденного ощущения земной силы тяжести и перейти к таким абстракциям, как масса, ускорение, невесомость. Даже теоретик космонавтики К.Циолковский недооценивал инерционного противодействия массы, когда описывал в научно-популярных очерках, как легко было бы передвигать «ничего не весящие» в космосе грузы.
Между тем в размышлениях Толстого над поразившей его сценой в повести у Жюля Верна прежняя его формула: «без тяготения нет тепла, нет движения» уже перестала ему казаться непреложной. В поисках ответа на возникавшие философские вопросы естествознания писатель возвращается к научным занятиям: «2 декабря 1873. Читаю физику» (т.48, с.68.). А в конце декабря — новая важная для нас запись: «Не есть ли (то есть не присуща ли природе, — А.Б.) аксиомическая сила, из которой вытекают все другие (тепло, электр[ичество], тягот[ение] и др.)» (т.48, с.68). Понятие о теплоте здесь передвинуто уже в разряд производных; в качестве постулирующего мыслится не просто абстрактное, но ещё и гипотетическое. К слову сказать, Толстой приближался и к идее единого поля — грандиозной задаче физики XX века — по тем временам идее подлинно научно-фантастической…
К вопросу о невесомости он вернётся ещё раз шесть лет (!) спустя в совсем другой связи — так крепко засела в сознании сцена, вызвавшая столько сомнений. Поясняя в письме А.А.Фету свой несогласие с художественной идеей его философского стихотворения «Смерти», Толстой замечал: «У Верна есть рассказ „Вокруг Луны”. Они там находятся в точке, где нет притяжения. Можно ли в этой точке подпрыгнуть? Знающие физики различно отвечали. Так и в вашем (поэтическом, — А.Б.) предположении, — заключил Толстой, — должно различно отвечать, потому что положение (описанное в стихотворении, — А.Б.) невозможно, нечеловеческое» (т.62, с.469).
Примечательно само это сближение в глазах Толстого столь различных, а по его философским понятиям и антиномичных литературных рядов; примечательна свобода и гибкость мысли, с какой он выбирал общую точку зрения на лирическое стихотворение и научно-фантастическую повесть.
Двойная природа научно-фантастической литературы, преобразующей гипотетическое знание в поэтическую условность нетрадиционного, нового типа, тогда ещё только складывалась и не всегда сознавалась даже самыми крупными художниками. «Доверчивые дети, — иронизировал Анатоль Франс, — поверят на слово Жюлю Верну и вообразят, что в действительности можно в бомбе добраться до луны и что можно избавить тело от подчинения законам тяготения. Эти карикатуры на благородную науку о небесных пространствах, на древнюю и почтенную астрономию, лишены как истины, так и красоты»[135].
Тем больше внимания заслуживает позиция Толстого, поочерёдно апеллирующего то к логике чистой науки («знающие физики различно отвечали»), то к здравому смыслу поэтической условности («положение невозможно, нечеловеческое») в поисках какой-то третьей, «двойной» меры, уравновесившей бы истину с красотой.
И в самом деле, такая мера объективно заложена в жюль-верновском синтезе науки с искусством. Ином, разумеется, чем тот, что представлялся великому реалисту; но тем не менее размышления Толстого о соединении «сердечного» знания с «умственным» вплотную подводили к канону жюль-верновского романа о науке как своеобразной реализации этой его идеи. И вот, высоко оценивая искусство, с каким французский писатель сделал науку основой монументального литературного произведения, Толстой неожиданно для себя обнаружил, что необычный художественный мир этого романа формируется вокруг фантастической науки…
Писатель-фантаст не только облекает мысль учёного в образы Более глубокая и творческая его задача, отметим, забегая вперёд, состоит в том, чтобы развить научную посылку и превратить её в художественную идею. И вот в этой-то «доводке» участвуют в равной мере — если не в каждом отдельном произведении, то в масштабах жанра — и сознание истины, и чувство красоты, и научная интуиция, и эстетическая. Талант писателя-фантаста всегда включает отношение художественного дарования к потенциалу мыслителя, самые выдающиеся из них — Жюль Верн, Герберт Уэллс, Станислав Лем, Иван Ефремов, Александр Беляев, Айзек Азимов — незаурядные, эрудиты, энциклопедисты.
Двойная мера в оценке научно-фантастической идеи, которую искал Толстой-читатель Жюля Верна, является, таким образом, не вопросом субъективной интерпретации данной повести, но общей проблемой использования этим жанром совокупных преимуществ художественного и научного способов освоения мира. Популяризируя науку, Жюль Верн одновременно заглядывал в её завтрашний день и незаметно — на первых порах, может быть, незаметно и для самого себя — вводил читателя в фантастический мир совершенно нового типа, в котором прихотливые ассоциации условного вымысла отодвигались в глубину сцены, освобождая место логически обоснованному воображению.
Условно-поэтическая фантастика, выступающая в неопределённом пространстве между верой и неверием в чудесное, вытеснялась в жюль-верновском романе новой системой установок на другое «чудо» — перемещающееся между знанием и незнанием (хотя речь, скорее, должна идти о перестановке акцентов). Ещё не располагая термином научная фантастика (сходное понятие впервые, кажется, употребили братья Гонкуры применительно к произведениям одного из предшественников французского писателя), Лев Толстой, тем не менее, обратил внимание как раз на то, что составляет сердцевину новаторства Жюля Верна.
Действительно, «и до него были писатели, начиная от Дж. Свифта и кончая Эдгаром По, — справедливо напоминал его друг и соавтор Паскаль Груссе, — которые вводили науку в роман, но использовали её главным образом в сатирических целях. Ещё ни один писатель до Жюля Верна не делал из науки основы монументального произведения, посвящённого изучению Земли и Вселенной, промышленного прогресса, результатов, достигнутых человеческим знанием, и предстоящих завоеваний. Благодаря исключительному разнообразию подробностей и деталей, гармонии замысла и выполнения, его романы составляют единый и целостный ансамбль, и их распространение на всех языках земного шара ещё при жизни автора делает его труд ещё более удивительным и плодотворным…»[136].