Я знала, что это человек, который не то что в слове, но и в мыслях не может допустить ни малейшего компромисса с неправдой. И он знал все мои мысли и всю мою жизнь. И то, что я не стала его женой, не имело никакого значения. Я была уверена, что он скажет обо мне только правду.
Таков был мой третий и последний свидетель.
— Майор Ганин, как давно вы знаете подсудимую?
— Я знаю Евгению Николаевну Фёдорову давно, с 1925 года.
— Как близко вы ее знаете?
— Я знаю ее очень близко. Это единственная моя беспартийная знакомая. Больше, чем знакомая, это мой близкий друг.
Дальше Ганичка рассказывает о том, что ему отлично известна моя, как он выразился, «интеллигентская мягкотелость», колебания, недопонимание: «Из-за деревьев, бывает, и леса не видит, но, в целом, — свой, советский, абсолютно честный человек». И если я находилась под чьим-нибудь влиянием, то именно под его, Ганина, влиянием.
Он достает солидную пачку писем (Значит, перечитывал, готовился, я же знала!).
— Вот, она пишет — у меня хранятся ее письма за много лет, — она пишет в одном из них: «Хотя я и не член партии, но мне кажется, что каждый честный человек в душе считает себя коммунистом».
Наконец я перевела дыхание. Не поверить ему было невозможно. Не могло быть на свете человека, думала я, у которого бы закралось сомнение в искренности и правдивости его слов, хотя говорил он безо всякого пафоса, чётко и прямо.
Ганичку прерывают. И прерывает тот, с тиком:
— Майор Ганин, медленно произносит он, глядя куда-то в пространство, вы можете ПОРУЧИТЬСЯ, что подсудимая не совершила преступления против Советской власти?
Наступает молчание и такая тишина, что, мне кажется, на весь зал слышно, как бухает мое сердце.
Наконец, Ганичка говорит. Он стоит подтянуто, по-военному, стройный и красивый в своей форме, которая ему так идет. Говорит четко и ясно, в меру громко, не торопясь.
— Товарищи судьи, вы сами понимаете, что в наше время никто ни за кого ручаться не должен.
— Ганичка, что ты говоришь? — вскрикиваю я.
— Подсудимая недопонимает… — Ганичка делает какой-то жест в мою сторону и что-то, по-видимому, объясняет, но я уже ничего не слышу и ничего не понимаю. «Как? Даже ты, честнейший, благороднейший, принципиальный — ты не можешь ручаться за меня?! Или ты в самом деле можешь поверить, что я совершила преступление?»
Потом, спустя годы, я поняла, что ответь Ганичка иначе, он все равно ничем бы мне не помог, только себе бы сильно навредил.
Да, он знал это, он был юрист и коммунист, и он знал какого ответа требовала от него его партийная этика. И в тот момент не страхом за себя он руководствовался, а этой самой партийной этикой, предписывавшей «ни за кого не ручаться», особенно в период «острой классовой борьбы». Но это я поняла потом, а сейчас мне все вдруг стало все равно. Я поняла, что всё кончено, мы будем осуждены!
Но разве это важно теперь?.. Мысли у меня скакали и я уже связно не могла думать ни о его ответе, ни о суде. Ничего ясно не воспринималось, и вся остальная часть суда видится мне как в тумане.
Ганичка был отпущен. Он вышел твердым военным шагом и на меня не взглянул.
Дальше все пошло совершенно так же, как шло на следствии. Инициативу взял в свои руки судья с тиком — недаром я предчувствовала, что именно он несет нам беду. Снова началось толчение воды в ступе вокруг моих «террористических» фраз.
— Вы говорите, что не думали совершать преступления, — глубокомысленно изрек человек с тиком, — но кто-нибудь мог услышать ваши слова, вы могли натолкнуть на мысль, подать идею! Об этом вы не подумали?
Нет, об этом я не подумала.
Я знала, что всё кончено и отвечала тускло и односложно. Не всё ли теперь равно?
Юрка сначала пытался что-то доказывать. Но все это было ни к чему, и мы это чувствовали. Нам дали последнее слово, но ни я ни Юрка уже не знали, что говорить. Я что-то сказала о том что мы не считаем себя виновными в политическом преступлении, но виновны в легкомысленной болтовне, которая, как оказалось, может быть истолкована как политическое преступление. Это уже от нас не зависело, и с этим мы ничего поделать не могли.
Суд удалился на совещание, и мы с Юркой остались вдвоем, не считая наших конвоиров. У Юрки на щеках горели яркие красные пятна величиной с медный пятак.
…Мы сидели подавленные и ни о чём не хотелось ни думать, ни говорить. Но время шло, а судьи всё не возвращались. Тревога росла, мы начали ожидать самого худшего…
Я, как могла, старалась приободрить Юрку: — В конце концов, не могут же расстрелять обоих!? Тебя-то ведь ни в чём особенном и не обвиняли… Ведь ясно, что главная героиня — я. Ты вскоре вернёшься домой, я уверена! Ну а я… Если меня… То и с Маком тоже может что-то случиться. Ты тогда, когда вернёшься позаботься о маме и ребятах… Они же совсем маленькие… — Говорила я не совсем связно.
Мы просидели на своей скамье часа два. Мы устали, как-то отупели и даже о возможном расстреле стали говорить спокойно. Мы понимали, что ни от кого больше ничего не зависит. «Мясорубка» завершает свой цикл.
Наконец, на авансцену вышел секретарь и объявил:
— Приговор будет объявлен завтра!
На этот раз мы не смеялись в своем подвальчике. Мы сидели тихие, уставшие, опустошенные. Значит, это будет «плохой» приговор, если его надо с кем-то или с чем-то согласовывать. Мы уже почти не сомневались, что это будет расстрел… Ну, да ладно, что будет то будет.
И в моей камере тоже уже никто не радовался и не ждал ничего хорошего.
На другой день со мной прощались уже навсегда, понимая, что в эту камеру меня уже больше не приведут.
Приговор
Я и до сих пор не могу понять, зачем им надо было откладывать на сутки вынесение приговора? Что нужно было выяснять в деле, в котором и без того всё было ясно «как стёклышко»?
Не могли же, на самом деле, не видеть эти убелённые сединами люди, что перед ними не политические преступники, а попавшиеся на «крючок» наивные люди, что всё следствие — фарс, что обвинение — чепуха. Если же они ЗАРАНЕЕ знали что они должны нас осудить, то неужели не была уже известна и согласована мера наказания?.. Зачем была нужна отсрочка?.. Чтобы испытывать наши нервы?.. Что мы им?.. И какое им дело до наших нервов?..
Я не могу поверить, что у них могли возникнуть какие-нибудь разногласия… Вряд ли кто-нибудь из них осмелился бы противоречить другим, если бы вдруг он возымел «крамольное» желание защищать меня…
Вот эта отсрочка, пожалуй, и осталась единственной загадкой из всего моего процесса. «Тайное», которое никогда не стало «явным».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});