В исходе года, в темные ноябрьские дни, в деревне стало особенно глухо и тревожно. Почувствовав, что люди обосабливаются, стремятся жить замкнуто, я почти перестал навещать Арсеньевых, избегал ходить в музей на усадьбу. Ее понемногу обволакивали надвинувшиеся на страну потемки. Александре Львовне приходилось все труднее. В барском доме и флигелях, кроме толстовской родни, пока что как щитом отгороженной великой тенью от преследований, жило несколько человек, полагавших для себя деревню более безопасным местом, нежели Москва. Были тут и мы с Кириллом Голицыным, еще какие-то почитавшиеся ненадежными лица. И о Ясной Поляне стали говорить как об «убежище» бывших, свивших себе гнездо под покровительством Александры Львовны. На это указывали ей и власти, принимая Толстую по делам яснополянского музея; ей давали почувствовать, насколько неуместны ее ходатайства и заступничества. И все чаще отказывали, и все открытее выражали свое недоверие. Бывшая графиня, да еще пытающаяся на каком-то своем крохотном островке сохранить отблески принципов, которые проповедовал ее отец, оградить детей яснополянской школы от безбожия, как-то бороться с насилием, сделавшимся государственным методом управления, эта графиня была для местных властей фигурой одиозной. И подмывало расправиться с ней, а не то что потакать просьбам: классовая вражина, по недосмотру ставшая директором музея!
Александра Львовна чувствовала, как уходит почва из-под ног. И у этой очень уверенной в себе женщины, державшейся с мужским апломбом, так бесстрашно отстаивающей не только целость отцовской усадьбы, но и дорогие Толстому нравственные ценности, опускались руки.
…На дороге, возле башенок знаменитого «прешпекта», я чуть ли не в последний раз встретил Александру Львовну. Она шла из школы, и я издали узнал ее плотную, приземистую, широкоплечую фигуру, схожую с мужской тем более, что была Александра Львовна в сборчатой бекеше, перетянутой кушаком, и чуть заломленной каракулевой шапке. Этот свой «кучерской», как подшучивала когда-то ее мать Софья Андреевна, наряд Александра Львовна носила подчеркнуто молодцевато, легко и привычно. Быть может, он, купно с энергичной походкой и засунутыми в карманы руками, и сообщал всему ее облику особую жизненность и силу. Тем знаменательнее было видеть ее идущей медленно, разговаривающей рассеянно и вяло. Ей уже не удавалось отстоять в школе прежних учителей, все строже ущемлялись и выхолащивались заведенные ею беседы об отце.
— Вы понимаете, как нужно исказить его образ, обкорнать высказывания, чтобы преподносить в качестве единомышленника, который, будь он жив, благословил бы то, что сейчас делают с крестьянами, — Александра Львовна говорила устало и безнадежно.
Ясную Поляну должны были удушить. Удушить, как и любой другой духовный очаг. Но не могла дочь Льва Николаевича допустить, чтобы это свершилось при ней. Ее руками, с ее согласия….
…Был канун Николина дня. Снег по-настоящему еще не лег, и оттепели согнали его с разъезженного проселка, на котором рядом с белеющими выбоинама и колеями резко чернели глызья. Я шел в церковь, верст за шесть от Ясной Поляны, где, по слухам, еще служил старенький священник… Тяжелые снеговые облака, сплошь обложившие небо, скрадывали скупое освещение быстро гаснущего дня. Поля вокруг тонули в сырой и холодной мгле. И всюду было пусто…
Я миновал деревню, когда уже смеркалось, но не увидел нигде светящегося окошка. И не встретил ни одного жителя. Никто тут не готовился праздновать зимнего Николу.
Сразу за избами дорога круто шла в гору. На фоне туч белел силуэт небольшой церкви с тускло поблескивающим куполком. Подобравшись к ней, я с облегчением увидел в узких зарешеченных проемах окон слабые отсветы зажженных свечей. Дверь в храм была приотворена, и снег на паперти слегка затоптан. Но кругом — ни души. Не было никого и в церкви с низкими, словно игрушечными сводами.
Потемневший иконостас в рост человека еле освещался тремя лампадками; слабо посверкивали металлические венчики вокруг ликов. На табурете, у образа Николая, выставленного на аналое под центральным паникадилом, лежали сложенные вышитые ручники и несколько пуков зелени; на полу стояли горшочки с комнатными цветами. Все это принесли, чтобы нарядить икону к празднику. Я стал ждать…
По времени давно пора совершать службу. И странно было не видеть в храме никого, даже тех ветхих, повязанных платками богомолок, что, не колготятся там, лишь когда он на запоре.
Долго стоял я, не очень замечая, как бежит время, поневоле думая о вершащихся на моем веку переменах… «Святителю Отче Николае, моли Бога о нас!..» К этому возгласию священника всего десяток лет назад присоединялись сонмы молящихся, наполнявших в этот вечер бесчисленные церкви, славящие одного из самых чтимых в России святых. Извечного молитвенника и заступника за слабых и обездоленных…
Микола был своим, мужицким святым. И вот в сердце деревенских российских просторов, в церкви, стоящей в гуще мужицкого мира, не оказалось никого, чтобы отстоять вечерню в торжественный сочельник! Не могла ведь многовековая традиция не проникнуть в глубь сознания, не сделаться, наравне с языком, национальным достоянием! Вот оно, мерило силы, с какой выкорчевываются самые прочные корни исконно русской духовности. Достало нескольких лет, чтобы заказать народу дорожку в церковь.
…Часть лампад, почадив, погасла. Иные стали гореть еле заметной точечкой, но никто не приходил ни оправить их, ни погасить. Пустая церковка вовсе потонула в потемках. Тени поглотили слабое мерцание позолоты царских врат. Не отражавшие ни одного звука своды давили, как в склепе. Я вдруг почувствовал, что продрог в нетопленом помещении, И шагнул к выходу.
От мириадов свечей православной церкви осталось гореть всего несколько бессильных огоньков… Их должно загасить и самое малое дуновение воздуха. Нет рядом, чтобы загородить, и слабой руки немощной монашки…
Послышались шаги. Вошедший, углядев меня в потемках, замер у двери. То был одетый в добротный полушубок крестьянин. Я поспешил объяснить, кто я и как очутился в церкви. Мы разговорились.
Оказалось, что в то самое время, когда я подымался к церкви наизволок, из алтаря вытаскивали готовившего храм к службе священника. Приехавшие из города люди посадили его на подводу и увезли.
— Домой все-таки дали зайти, шубу накинуть да прихватить белья. Ему, видишь, предписание было, чтобы в праздник церкви не отпирал, а он ослушался. Караулили они его, знали: батюшка наш хоть старый, да твердый. Загремит теперь далече, если тут, на месте, не порешат.