В массе евреев, прекрасно устраивающихся в Новом Свете, поднимающих его национальное богатство, мы потеряли часть того капитала, который история дала России и которым должны были уметь воспользоваться ее государственные люди. Может быть, не менее, чем чисто экономически, потеряла Россия культурно — ибо евреи принесли сюда не только руки — они принесли сюда и привычку к работе, направленной не только к созданию материального богатства. В истории умственной и художественной России, которая создала ее мировое положение, осмыслила работу ее политиков XVIII века, которая и сейчас творит наше право на равенство в мировом культурном состязании — еврейский элемент, входя в русское общество, был и есть элемент жизненный..."
Так писал академик В.И.Вернадский после поездки в Соединенные Штаты и Канаду в 1913 году в статье "Мысли за океаном".
"...Я отклонил совершенно категорически мысль о переезде в Петербург. Причины? Их несколько. Во-первых, мне недавно минуло 68 лет. В эти годы вообще поздно становиться на новые рельсы и брать на свои плечи ту усиленную работу, которая связана с подобной переменой.
Имеются, во-вторых, специальные причины, мешающие мне стать именно на русские рельсы... Начать с того, что я бы не был бы, как здесь, свободен в выборе моих товарищей и учеников. Здесь, в Париже, у меня составился круг учеников и товарищей по работе, вместе с которыми мы трудимся над решением ряда вопросов. Между тем я не могу рассчитывать на то, чтобы, например, докторам Безродка и Вольману были предоставлены места в институте, так как доктор Безродка и доктор Вольман — евреи. Оба они даровитые ученые, пользующиеся известностью вследствие своих работ, своих несомненных заслуг, но они — евреи, и потому двери института были бы для них закрыты, как оказывались они закрытыми для другого моего ученика, доктора Бардаха, тоже еврея. Я рекомендовал доктора Бардаха в институт в то время, когда подбирался первый контингент профессоров. Рекомендация моя успеха не имела, и наука потеряла даровитого работника... С меня довольно и этого опыта.
Да дело и не в одной национальной политике. У нас можно быть и не евреем, можно быть даровитым ученым и остаться за флагом... В Париже мы работаем в условиях полной автономии; единственный критерий, признаваемый нами, это научная ценность работника. Вот почему я и считаю за лучшее остаться в Париже, где моя лаборатория открыта для всех русских ученых, желающих работать и способных работать. Здесь они — у себя. В Петербурге я этих условий им дать бы не мог".
Так отвечал И.И.Мечников на вопросы корреспондента журнала "Вестник Европы" в 1913 году10, (т.е. в том же году, которым помечены и приведенные выше размышления В. И. Вернадского). За пять лет до этого, в 1908 году, И.И.Мечников был награжден Нобелевской премией. Он так и умер — в Париже, в 1916 году.
Кстати, красноречивая деталь: отец И.И.Мечникова был офицером гвардии и помещиком, что же до матери, то она, урожденная Невахович, была еврейского происхождения. Каков пассаж для ревнителей чистоты крови!
60
Нет ничего соблазнительней простейших законов логики. На них я и понадеялся (б который раз!) после звонка из ЦК. В конце концов, кому не ясно, как сложны и опасны национальные проблемы, как трудно распутать затянутые в прошлом узлы... К чему же завязывать новые?.. Но там, в ЦК, обладают реальной властью, чтобы вырвать спички у тех, кому взбрело в голову играть с огнем, способным дома, города, страны превращать в пепелища... Разве не расизм, первоначально, в интеллектуальных играх профессоров-теоретиков забавлявший почтеннейшую публику на манер бенгальского огня, — разве не он изобрел затем газовые камеры, не он отконвоировал целые народы в специально созданные для них резервации, не он превратил в такую резервацию наш Казахстан?.. Тут не теория, с которой всегда можно — и даже заманчиво — поспорить, тут практика... Даже Альберт Александрович Устинов и тот, наверное, способен кое-что понять, а главное — почувствовать... Ведь и его, должно быть, хоть раз в жизни обожгла какая-нибудь не вычитанная из книг, а живая, дымящаяся болью история — к примеру, такая...
У нас в Караганде, отчасти даже прямо у меня на глазах, разматывался год за годом, пока не закончился катастрофой, один сюжет... Первую половину его я рассказал в строгом соответствии с действительными фактами в своих воспоминаниях о людях шестидесятых годов, что же до второй...
В целом сюжет, из которого я беру лишь самые жесткие, грубые линии, таков. В московской семье, вполне разнородной по национальному составу, что было так характерно для тридцатых годов, два брата-погодка, не придавая тому особого значения, ради торжества равноправия между родителями подбросили монетку - и тот, кому выпал "орел", записался в паспорте немцем, а второй, кому выпала "решка" — евреем. Или наоборот... Дело не в этом. А в том, что Роберт11, у которого в паспорте значилось "немец", в начале войны был отозван из народного ополчения, посажен в эшелон, идущий на восток, и направлен в трудармию.
11 Имя изменено.
Взяли его из Подмосковья, где ополченцы рыли окопы, укрепляли оборону. В столице осталась молодая жена Роберта, как и он, учившаяся в полиграфическом институте, и с нею — полуторагодовалый их сын. Далее — лесоповал, оставшиеся без ответа заявления в различные инстанции — с просьбой отправить на фронт... И наконец в 44-м Роберт — мешок, в котором при передвижении кости постукивали одна о другую: высокого роста, он весил 44 килограмма — по причине дистрофии списан, комиссован, отпущен на все четыре стороны — не столько жить, сколько умирать... Впрочем, так это лишь говорится, про четыре стороны. Предписано было добраться до Осокаровки — села в 100 километрах от Караганды, где жили раскулаченные в тридцатых годах русские и вывезенные из России немцы, причисленные в начале войны к врагам. Добираясь до Осокаровки, Роберт, едва ворочавший от слабости языком, приметил у старушки, соседки по вагону, в узелке буханку хлеба — и, стащив ее, сошел с поезда... Он рассказывал об этом, сидя однажды вечером у нас дома, на кухне, и мы, несколько человек, из которых он был самым старым, то есть лет сорока, смотрели на рослого, стройного, седоватого человека с голубыми глазами и благородно-мужественным, из прямых линий профилем — не то Зигфрида, не то Лоэнгрина, и у всех нас ком застревал в горле и слезы вскипали на веках, когда мы представляли, как он тянется среди ночи, в темноте, к этому проклятому, благословенному, неотразимому свертку, к узелку с хлебом, и бредет, покачиваясь, к выходу, и потом, под насыпью, с урчанием глодает, жрет этот хлеб...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});