— не дачники.
— Не волнуйся, у меня тут уже квартира. Там все есть…
Прошли на тихую, утонувшую в сыром снегу дачу. Разноцветные стекляшки в рамах дробили солнечный свет на радужные лучики. Чистые половицы, пустые комнаты.
— Садись, — сказал Рутенберг. — Куда хочешь.
— А здесь никого нет?
— Мы одни, — ответил Рутенберг, успокаивая.
Гапон заговорил сразу — живо и цинично.
— Надо кончать. Чего ломаешься, как девка? — говорил он. — Двадцать пять тысяч — деньги немалые.
— Сто тысяч, — выговаривал себе Рутенберг.
— Сделай четыре дела, и будет тебе сто…
— Я их продам, — отвечал Рутенберг, много куря, — а их возьмут и повесят… Знаю же я — повесят!
— Ну, что с того, что повесят? — возразил Гапон. — Такое уж ваше дело — висеть. Однако вот Каляева вы же послали на виселицу — и ничего. Не подохли от угрызений совести!
Рутенберг задумался:
— Азеф узнает, что я виделся с директором департамента полиции, и знаешь же сам, что он пустит мне в лоб пулю.
— Так уж сразу и пустит? — сомневался Гапон. — Доверь это Рачковскому: он сделает все так, что комар носа не подточит. Они ведь в полиции люди опытные! С богатым стажем! Да и не ты первый продавать будешь своих… Еще сколько вашего брата теперь благоденствует. Почтенные люди в обществе. Едят как! Пьют как!
Рутенберг посмотрел на сверкающую брошь в галстуке Гапона.
— Слушай, ты богат? — спросил. — Сколько тебе платят сверху за твои дела с рабочими?
— Я книжку написал. Мемуары! Вот с гонорариев и богат.
— Но граф Витте тебе много дал?
— Все разошлись, — нехотя ответил Гапон. — Там рабочим сунешь, там… свои же стащат. Мне много и не надо. Я ныне скромник!
Гапону явно не хотелось говорить о деньгах, которые он растратил, и он перевел разговор на выборы в думу:
— А эсеры да эсдеки сели в лужу со своим бойкотом. Кадеты верх берут. Вся дума будет кадетской. Но вот помяни мое слово: ежели дума зарвется, Витте разгонит ее, как и Советы разогнал.
— Витте и Дурново уходят, — сказал Рутенберг.
— Ну да! Жди. Они уйдут… как же!
— Послушай, — спросил Рутенберг, смеясь, — а что, если рабочие узнают о твоих шашнях? И как ты деньги их спускал в Монте-Карло? И по кабакам в Париже сидел? И с Рачковским сносишься? Каково?
Гапон небрежно отмахнулся; дугой скатился с папиросы комок рыхлого пепла, упал на чистый половик.
— Ерунда! — ответил Гапон. — Откуда им узнать? А ежели и узнают, так скажу: дурни, для вашей же пользы заводил знакомства. Да, и в рулетку играл, и в кабаках сидел… Так что с того? Это мое дело… Не смейся! Общество, печать — все чушь. Я и куплю и продам их. Я эту публику знаю…
Гапон встал.
— Клозет внизу? — спросил; толкнул двери, но тут по лестнице метнулась тень человека. — Нас слышали! — побледнел Гапон.
— У тебя где револьвер? — спросил Рутенберг, вскакивая. — Всегда ношу. А сегодня, как на грех, дома оставил…
— Ну вот! Мазила…
— Свидетель, — шептал Гапон, — надо убрать.
— Уберем, — ответил Рутенберг…
Он достал ключ, отворил соседнюю комнату, и гурьбой, выставив черные мозоли пальцев, ввалились рабочие — путиловцы, обуховцы, сталевары и металлисты.
— А-а-а! — закричали они, сжигаемые яростью, и вцепились в Гапона, разрывая ему одежду, втащили его внутрь дома…
Тихо на Озерках. Ровными свечами горят на закате солнца стройные балтийские сосны. Где-то далеко стучит дятел. Шумно и мягко опадает снег с ветвей. Никто из жителей Озерков ничего не слышал в этот день марта. Ничего…
— Товарищи, товарищи! — взвыл Гапон. — Дорогие мои, любимые товарищи, боевые друзья мои… вспомните девятое января!
— Помним, — сказали рабочие. — Все помним… Молчи!
— У меня — идеи! — кричал Гапон, отбиваясь. — Я не просто так, нет! Я все делал ради торжества рабочего дела… Да здравствует революция!
— Молчи, а то пришибем сразу, как муху…
Связали. Был суд — скорый, правый, революционный.
— Подсудимому предоставляется последнее слово…
Гапон упал на колени, пополз по комнате:
— Тогда… пощады! Я недавно женился… мое прошлое… Жена не вынесет… вспомните! Ну же! Не смотрите так жестоко…
Рутенберг достал свежую папиросу.
— Я спущусь, — сказал он.
И сошел вниз, на веранду. Весеннее солнце плавилось над дачными крышами, да щелкала в бочку капель — звончайшая. В разноцветных стеклышках веранды угасал день.
Потом спустился вниз рабочий-путиловец.
— Готов, — сказал он, ломая спички в пальцах…
Рутенберг поднялся наверх. Гапон был повешен на крючке вешалки, и рядом с ним, мехом наружу, болталась его дорогая лисья шуба. Руки ему теперь развязали. Карманы все вывернули.
— Выходите, — сказал Рутенберг, — по одному…
Все ушли. Дачу закрыли. Садилось солнце.
Так закончилась эта провокация над рабочим классом. Гапона в революции не стало, но зато оставался еще Азеф.
* * *
Декадент Минский ел, словно хороший купец с Ирбитской ярмарки; Мышецкий смотрел, как он ест и пьет, — недоумевал: «Как мог этот человек написать «Гимн рабочих»?»
Минский спросил, наевшись:
— А какое стихотворение, по вашему мнению, лучше всего характеризует сейчас Россию?
— А ваше мнение? — спросил его Мышецкий. Разбросав пальцы по столу, Минский закрыл глаза и прочел: