Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Разница между Северной Кореей и Америкой действительно есть, — сказал Кузин.
— Правильно! Конечно, есть! Как между плохим автомобилем и хорошим! Так сотрите ее, эту разницу! Используйте все ресурсы планеты, чтобы этой разницы не было! Не бомбите дурацкие страны — но стройте там госпиталя и школы, дороги и институты. Но этого никто не делает, ты не заметил? Не делают так именно потому, что наличие этой разницы есть двигатель прогресса. Если этот автомобиль лучше другого, тогда не производите больше плохих машин — пусть все ездят на хороших! Но где же тогда будет идея рынка? Где место товарному фетишизму, где инструмент давления на историю? Пусть будет свобода и демократия, и пусть те, кто к ним стремится, — стремятся вечно. Именно наличие этой непреодолимой дистанции и заставляет мотор истории работать. Гражданину объясняют, что вполне свободен он будет, когда получит те права, которые приличны людям с убеждениями, когда его правители станут людьми респектабельными и просвещенными, когда он сможет их выбирать прямым открытым голосованием. И что с того, что и открытым голосованием, и закрытым — выберут того же самого негодяя? Так и про автомобили можно сказать — ведь и старая тачка едет, и новая, не все ли равно? Нет, не все равно: здесь дело в принципе, в том самом культурном фетишизме, который наполняет пространство между обыкновенной жизнью и жизнью привилегированной. Кто-то может данное пространство не ощущать — оно эфемерно, — тогда ему объясняют, что такое пространство есть. И пусть обделенный правами страдает, как страдает тот гражданин, что никак не накопит на «Мерседес».
— Такой метод идеологической обработки уже в истории был. Это метод большевиков. Мол, проснитесь, массы, сбросьте оковы рабства, вперед! Я, в своей книге, — помянул Кузин знаменитый «Прорыв в цивилизацию», — именно данный призыв и осуждаю. Надо разобраться, как войти в цивилизацию, а не прыгать туда очертя голову, — печально добавил он, — а то мы так и останемся в Северной Корее, а будем думать, что живем в Америке!
— Большевики строили коллективную казарму. Задача цивилизации иная: надо сохранять разрыв между свободным обществом и несвободным, между открытым обществом — и закрытым, и этот зазор станет предметом культурного торга. Правовой фетишизм будет таким же властным, как фетишизм товарный. Вот этот новый рынок и обслуживает интеллигенция. Поэтому я и говорю, что интеллигенция стала двигателем прогресса.
— Интеллигенция — не класс, — сказал Кузин, — но слой (и весьма тонкий слой, милый Семен) людей, посвятивших себя просвещению. Интеллигенция не располагает никакой собственностью, — терпеливо сказал Борис Кириллович, — интеллигенция не считает, что свобода принадлежит ей, как, допустим, лопата — рабочему. Интеллигенция, если уж на то пошло, свободой никогда и не распоряжалась. Свободой спекулируют, увы, все — и каждый использует это понятие в своих интересах.
— А пролетариат — слой людей, посвятивших себя труду, — сказал Струев. — И производили они товары, а товарный фетишизм рождался попутно. И отнюдь не по воле производителей товара — но по воле тех, кто регулирует обмен, — возникает нечто, превосходящее фактическую стоимость товара. Товарный фетишизм так же усложнил натуральный обмен, как культурный и правовой фетишизм усложнил рынок товаров. И пролетариат уже не годится для этого рынка — ведь и крестьянство некогда стало тормозить прогресс.
— Ну что ж, — сказал Кузин, — если общество сделало шаг от простого продукта к товарному фетишизму, а затем от товарного фетишизма — к обожествлению свободы, можно порадоваться за такое общество.
— Но яблоко не стало слаще, свобода не стала свободнее. Теперь свободу выбросили на рынок, свобода — предмет обмена. Сегодня сильные делают вид, что свобода — объективная реальность, такая же, как разница между хорошим автомобилем и плохим. Делают вид, что свободой может обладать любой, используют деньги — в качестве акций этого предприятия. Попробуй, примени акции на деле. Ты можешь приобрести товары — то есть то, что имело отношение к предыдущей эпохе промышленного производства, то, что некогда символизировало права. Теперь у негритянки в Бронксе меховая шуба такая же, как у дивы с Бродвея, но равных прав у нее нет. Негритянку и тебя, русского профессора, обманули, — товар уже не воплощает власть. Настолько ты экономику должен представлять: тебе дают акции на владение фальшивым рудником. Рудника в природе не существует. Но акции действительно символизируют этот рудник. Насколько фальшивы настоящие акции несуществующего рудника?
— Однако люди, имеющие много таких акций, — заметил Кузин, — и пользующиеся фальшивой свободой, — они, тем не менее, свободны по-настоящему. Вон, Кротов, на таком лимузине катается, что машина в телеэкран не влезает.
— Чем фальшивее компания, тем длиннее автомобиль у менеджера.
— Дело в том, милый Семен, — сказал Борис Кириллович устало, — что свобода действительно — дым, газ, ветер. Но газ — веселящий, ветер — пьянящий. Мнимая свобода — все равно свобода, потому что пьянит так же точно, как та, что была бы настоящей. Расчет, может быть, у них и есть — но обмануть тебя они не могут. Пусть тебе всучили обманные акции несуществующей свободы, но если ты стал свободен хотя бы на миг — ты все равно свободен по-настоящему, навсегда.
— А ты, — спросил Струев, — был когда-нибудь пьян этим ветром?
И Борис Кириллович ответил:
— Я? Нет, не был. Но всегда хотел.
— И я, — сказал Струев, — не был. Но тоже всегда хотел.
VIII— Ты собирался предложить мне какое-то дело, — напомнил ему Кузин, — какое-то сомнительное предприятие.
— Собирался, — сказал Струев, — но передумал.
— И правильно, что передумал. Твои предложения я знаю наперед. Мне уже несколько раз предлагали авантюры. — Кузин улыбнулся грустной улыбкой. — Заговоры, топоры и так далее. — Кузин улыбнулся еще более печально. — Я думал, мы повзрослели. Опять за старое?
И Борис Кириллович поглядел на Струева, как глядят на хулигана-второгодника: где этот балбес берет столько прыти? В себе самом Борис Кириллович чувствовал лишь усталость. Он сказал:
— Знаешь, почему я избегал авантюр?
— Скажи, — сказал Струев.
— Потому, что я — русский интеллигент.
— А декабристы? — спросил Струев. Откуда-то, из школьных лет, всплыли воспоминания о том, что декабристы, готовившие восстание, — родня русской интеллигенции.
Кузину был приятен разговор — слава богу, не надо прятаться на явке, готовя диверсию, но можно покойно расположиться с чашкой чая — и обсуждать культуру; Кузин в который раз умилился сложившейся ситуации. В чем-то проиграл. Но жизнь — выиграл.
— Обрати внимание, Семен, что три самых великих произведения в русской литературе были задуманы как произведения о декабристах — а написать их не смогли. Не задумывался над этим?
— Нет.
— Русская литература, — сказал Кузин, — в принципе не умеет оправдать насилие. Даже такое — неосуществленное насилие — и то не находит оправдания. Как доходило у великих писателей до описания заговора — и все, остановка. Неважно, что планы благородные, но — заговор против порядка есть вещь недопустимая в гуманистической литературе. Кровь нельзя оправдать ничем. Не получалось про это писать. Надо было посмотреть издалека, изменить ракурс, ответить на вопросы: почему так получилось, что заговор возник, отчего такие характеры сложились. Надо описать, отчего герой в любви разочаровался, и про его друзей, и про его семью рассказать. И отодвигали действие все дальше и дальше от самого заговора, так далеко, что уже и год описывали иной, и проблемы другие. Романы получались про любовь, про войну, про мир, а не про политику.
— А время шло, — сказал Струев с досадой.
— Ну, допустим, про ожидание и нетерпение диссертации написаны. Повторяться не будем. Когда иные люди спешили и совершали поспешные поступки — получалась Октябрьская революция. Мне кажется, что декабристы не меньше сделали, чем Ленин, но неизмеримо больше. Подвиг декабристов в том, что они никого не убили. Пришли, построились в каре — и дали себя схватить и повесить. Их бунт — это символ свободы, понимаешь? Не деньги, заметь, символ свободы — а личная жертва. Они оставили этот символ для тебя, для меня. Их смерть остается в веках, как костер Савонаролы, как казнь Мора. Важен принцип, за который идешь до конца. Это самое прекрасное в декабристах: они ничего не совершили, но провозгласили, за что идут на смерть. Дали себя повесить и сослать в Сибирь. Понимаешь?
— Понимаю, — сказал Струев.
— От декабристов произошла русская интеллигенция. Не от бунта, но от жертвы.
— И оттого, что декабристы вышли на площадь, а делать ничего не стали, у нас с тобой вроде как оправдание есть дома сидеть.
- Учебник рисования, том. 2 - М.К.Кантор - Современная проза
- Авангард - Роман Кошутин - Современная проза
- Зимний сон - Кензо Китаката - Современная проза
- Укрепленные города - Юрий Милославский - Современная проза
- Джихад: террористами не рождаются - Мартин Шойбле - Современная проза