весь павильон, перед Анатолием Петровичем только. Он наставлял:
– Барышня Тоня, первая заповедь в кинематографе – уметь ждать.
Когда Бондарчук увидел, что меня взялся опекать Анатолий Петрович, он от нас отстал – как-то очень нам поверил. Поначалу я трепыхалась, хлопотала лицом, пластикой. Кторов учил меня сдержанности перед камерой:
– Не надо всё показывать.
– В каком смысле?
– Вы так переживаете, что у вас лицо ходуном ходит. Это же крупный план. Спокойнее. Не плачьте, а скрывайте слёзы, не робейте, а скрывайте робость. Если внутри есть, на лице проступит.
Хотя сам трепетал не меньше меня.
– Анатолий Петрович, вы-то что волнуетесь? Вы же кинозубр!
– Эх, барышня Тоня, я 37 лет не снимался в кино.
После старой «Бесприданницы», где он был блистательным Паратовым, через столько лет он, кумир кинопублики 20—30-х, вернулся в кино, чтобы сыграть в «Войне и мире» у Бондарчука.
Очень трудными для меня были съёмки сцены смерти старого князя Болконского. Я стояла на коленях перед кроватью, на которой лежал мой умирающий батюшка, держала его за руку и рыдала. Сначала снимали крупно Анатолия Петровича, этот его вздох: «Да… погибла Россия… погубили», – и выкатывающаяся из глаза слеза… грандиозно он играет! А Сергей Фёдорович после каждого дубля мне в ухо: «Береги силы!» Как «береги силы»? Я же не могу загнать слёзы внутрь, а потом выгнать наружу! Они льются, потому что я так чувствую в настоящий момент. Двенадцать дублей я снималась затылком.
– А теперь давай, – ободряюще сказал Бондарчук, – то же самое на твоём крупном плане.
Камера теперь близко передо мной, наклоняюсь к Кторову – и чувствую, что на меня ничто не действует. Всё. Ступор. Губы не дрожат, глаза сухие…
– Стоп, стоп, стоп! Перерыв. – Бондарчук улыбается мне и шепчет – Помочь?
Я тоже шёпотом, доверчиво:
– Да! А как?
Подзывает он помощника. Тот приносит металлическую трубочку с решёточкой и подносит к моему лицу. Я подскочила:
– Что это? Что?!
– Ты же просила помочь. Внутри этого приспособленьица смесь, которая раздражает слизистую глаза. Сейчас дунем тебе в глаза, и покатятся они, покатятся сердешные, крупные слёзы, которые так нам желанны…
Как я завопила:
– Не-ет! Я глицериновыми слезами плакать не буду!
И тут же у меня от ужаса и стыда градом полились слёзы. Два дубля добросовестно отревела. Хитрец Сергей Фёдорович. Целая жизнь прошла, а как сейчас слышу это его ироничное: «Помочь?»…
Уже тогда я видела, как много у него на «Мосфильме» недругов, потому что если он кого-то не любил, то никогда не строил «хорошую мину», но если любил, то беспокоился, как о родном человеке… Завершился мой последний съёмочный день, влетаю на крыльях в группу, и выясняется, что мне забыли купить билет на поезд. А я очень хочу поскорее уехать, устала. Худрук нашего ТЮЗа, крупнейший театральный режиссёр Зиновий Яковлевич Корогодский любил повторять: «Участвуйте в постановках на радио, на телевидении, снимайтесь до изнеможения в кино, а лечиться возвращайтесь в театр». Вот я и рвусь в театр, домой, а билета нет… Бондарчук поглядел на меня, снял телефонную трубку, минутку поговорил с каким-то «тузом» из МПС, так начальник Ленинградского вокзала нёсся ко мне вприпрыжку с билетом в зубах. У Сергея Фёдоровича был очень могучий авторитет в обществе. Но он никогда не нёс себя, никогда, по-моему, не превозносил своё общественное положение. Не высокими званиями он жил в то время, он жил Толстым.
Пожалуй, я больше не встречала режиссёра, так прочно и всеобъемлюще погружённого в материал, как Бондарчук. Он был переполнен знанием Толстого и о Толстом; знаниями о времени действия романа. По-моему, всё, что говорили консультанты по этикету, по быту, все замечания историков – он всё это знал и слушал их только уважения ради.
И ещё, что, по-моему, очень существенно, – он постоянно держал в себе своего героя. Даже когда Сергей Фёдорович не снимался, репетировал с нами, согласовывал что-то с оператором или художниками, вникал в массу проблем, то и дело возникающих на съёмочной площадке, у меня было ощущение, что он, такой знакомый, в современной одежде, без грима, без сюртука и панталон, всё равно – полу-Бондарчук, полу-Пьер. На мой взгляд, Пьера он сыграл прекрасно. А сцена из четвёртой серии, когда французский капрал не пускает пленного Пьера к греющимся у костра пленным солдатам, и он кричит: «Поймали меня, заперли меня. В плену держат меня. Меня? Меня – мою бессмертную душу!» – и потом истерически хохочет, по-моему, вообще одна из сильнейших актёрских сцен, не только в нашем – в мировом кино. Такие из Сергея Фёдоровича в этом монологе токи бьют – мурашки по коже.
…Тогда уже прошла по нашим экранам американская двухсерийная картина «Война и мир». На мой взгляд, этакая развесистая клюква. Тем не менее, мои петербургские друзья-снобы вещали:
– Американская «Война и мир» – это настоящее! А наша – иллюстрация.
Я от таких высказываний увядала, но в спор не вступала: я же лицо не постороннее, более того, я – лицо влюблённое. Русский фильм «Война и мир» завоевал премию «Оскар» и ещё массу других призов, и я чувствовала, что не все с моими друзьями, сбрендившими от американской ленты, солидарны. Недавно нашу картину опять показали по телевидению (Слава Богу, показывают иногда), так у меня в доме телефон не утихал. Многие их тех ретивых приверженцев американской «Войны и мира» совсем по-другому запели: мне комплименты расточают и вообще восхищаются нашим фильмом. Я не удержалась и одной подруге говорю:
– А помнишь, как ты причитала: «Ах, до чего же Одри Хепбёрн прелестна! А Мел Феррер – чудесный Андрей, а Генри Фонда – замечательный Пьер»?
– Странно, – мямлит подруга, – в «Двенадцати разгневанных мужчинах» Генри Фонду отлично помню, а в роли Безухова – абсолютно нет.
– А я помню всё! Все ваши восторги. Потому что мне было обидно.
– Но сейчас наш фильм совершенно иначе воспринимается, наверное, он как-то отлежался, отстоялся…
– Ага! И мы вместе с фильмом тоже. А пока «отстаивались и отлёживались», такой нахлебались американской дряни и в таком количестве, что поневоле начали ценить своё. Великое своё.
Я думаю, что Сергей Фёдорович Бондарчук – из тех немногих мастеров кино, кто принадлежит к истинно российской, почвенной кинематографической школе. Бондарчук – всеми корнями из русской земли идущий. Вот это его почвенное начало, его славянская мощь – пожалуй, самое выдающееся качество его творческой индивидуальности. В этом его огромное превосходство и вместе с тем некая ограниченность. Ограниченность в том смысле, что я не представляю его, допустим, в камзоле и парике – персонажем из эпохи Людовика