я пел песни, но, конечно, часто ошибался. И самое страшное, что моя память всё ухудшалась, хотя я старался её тренировать. Учил наизусть Пушкина, Лентормор… Лермонтова целыми страницами. Давилось тяжело. Все время получалось типа
Мой дядя очень честно правил,
А дела выправить не мог.
Но мой педиатр… педагог, я хотел сказать, Анальгин Эдуардович, мне очень здорово помог. Он говорил, что я просто должен чувствовать себя умеренно… уверенно, то есть, и тогда ошибок никто не заметит. И ещё он говорил, что с моим голосом можно петь полную бессмыслицу, и всё равно будет красиво. Советовал глотать согласные буквы, чтобы никто не мог расслышать слов, или просто мычать что-то в музыку, когда забыл слова. Иногда помогало, но всё равно, было очень трудно… Однако нет хрена без бобра, я объездил всю страну, увидел, где как живут, передушил свежего воздуха. Кончилось все это в один день. Тогда я пел в городе… Пёсик… Бобик… Бобрик…
– Бобруйск? – предположил я.
– Э… нет, Псков. Народу было много, в том числе областное начальство, я сильно волновался и совершенно не понимал, что пел. Мне потом уже рассказали, что я вывез:
Мы рождены, чтоб сказку сделать былью,
Преодолеть и пьянство, и позор,
Нам разум дал стальные руки-крылья,
А в эти руки – каменный топор.
Всё выше, и выше, и выше
Стремим мы полет наших крыш,
И в каждом пропеллере дышит
Какой-то Мальчиш-Кибальчиш.
Короче говоря, вызвали меня на ковёр в облистолком вместе с Эдуардом Андрогиновичем, и пришлось нам краснеть вдвоём, после чего я в слезах выкрикнул, что больше никогда не буду петь, собрал вещи и уехал домой.
Думал, что уж вовек не придётся выступать. Однако человек предполагает, а Бог спохватывается… Впрочем, у нас и пиво как раз кончилось.
Мы синхронно перешагнули через пьяного бомжа и свернули к киоскам у метро. Пока Виктор Сергеевич расплачивался за новые бутылки, я огляделся вокруг. Людей было мало. Всё сплошь огни, от которых моё зрение расплывалось, и я никак не мог рассмотреть, сколько крыльев было у кукурузника, летящего над шпилем МГУ – четыре или шесть.
5
Виктор Сергеевич подал мне новую бутылку, и я заметил в его глазах грусть.
– "Бадаевское светлое", – произнёс он. – Четыре целых одна десятая градуса. Одно из самых дешёвых. Настоящая кислятина, хотя иногда под настроение идёт ничего. Особенно если веник… денег мало. Давайте пройдёмся в ту сторону.
Мы пересекли проезжую часть и зашагали вдоль чёрного чугунного забора с толстыми бетонными столбами, кое-где потрескавшимися возле основания. Справа от нас, за жидким рядком деревьев, шныряли машины со включёнными фарами и габаритными огнями, и каждый такой огонь пробегал красной искоркой в глазах Виктора Сергеевича.
– Я очень люблю петь, – сказал он тихо. – Но боюсь. Этот страх пришёл постепенно, не сразу… Впрочем, вы ещё поймёте меня… Итак, я жил дома. Окончил школу. Было мне тогда семьдесят…
– Сколько? – удивился я.
– Семнадцать, простите…
– А сколько сейчас, если не секрет?
– Женщине столько лет, на сколько она выглядит, а мужчине – столько, на сколько его зачухали… А если честно, не помню. Я сейчас не помню точно даже посредственность событий, которые со мной происходили. То мне кажется, что какая-то гадость случилась раньше, то – что позже… А вот вы, Серёжа, если тоже не секрет, из-за чего с женой поссорились?
– Да я и сам не знаю… – пробормотал я, неожиданно вспоминая, что да, действительно, у меня есть жена, и я с ней поссорился. – Из-за ерунды какой-то.
– Это вы зря. Семя… То есть семья, я хотел сказать – это важно. Может быть, это лучшее, что есть на свете. Я был женат, но не долго. Не получилось. И всё из-за этих песен…
– Как это?
– Одним словом не скажешь. На чём я остановился?
– Вы кончили школу.
– А, да, – Виктор Сергеевич оперся рукой о бетонный парапет и встал, глядя на раскинувшийся пред нами ночной город. – К тому времени голос у меня поломался окончательно, и я смог петь так, как сейчас. Детские обиды прошли, и я думал, как бы мне поступить во что-то вроде грустного… гнусного… Ну, училище в Москве. Не помню фамилии. Но жили мы бедно, и я решил подзаработать, чтобы хотя бы купить билет до Москвы и как-то здесь укрепиться. У нас в городе был парк, а в нём – летняя экстракта… эстрада, где выступали местные артисты, в основном народное творчество. Им платили небольшие деньги за выступление. И я тоже пристроился туда. Пел песни исполинских попустителей… то есть, популярных исполнителей. В то время раскрутился Магомаев, Сусли… Мюсли… не помню… Да, вы знаете. Я много пел, много ошибался, но за голос мне прощали. Тем более что прорицательная публика не взыскательна. Но вот однажды я пел "Королеву красоты" и загляделся на одну девушку среди слушателей. Она стояла, прислонившись к берёзе, хорошенькая, стройная, бродилка… блондинка, то есть, я хотел сказать. Не то чтобы она мне так понравилась, а просто приковала взгляд. Я часто выбираю себе в толпе жратву, чтобы было на кого смотреть, вроде как песней к нему обращаешься… Я волновался и почему-то начал со слов:
Блестят какие-то журналы,
На них с обложек смотришь ты…
Ну, дальше я совсем разнервничался, несколько строчек пробубнил невнятно,
а потом спел, глядя на неё:
По переулкам бродит лето,
Солнце льётся прямо с крыш,
В потоке солнечного света
На берёзе ты висишь.
А кто тебя туда повесил,
Уже навряд ли скажешь ты,
Ты теперь одна на свете
Королева высоты…
К концу этого шедевра я стал красный, как рак, чуть не плакал и не знал, куда себя деть. Следующую песню петь не стал, а ушёл со сцены…
Вечером того же дня ко мне приехала милиция и забрала в отделывание внутренних органов. Оказалось, что ту самую девушку нашли в парке повешенной на берёзе. Была куча свидетелей, что я спел эту мерзость, что смотрел на девушку во время концерта… Короче, в тот раз мне повезло. Случайно нашли настоящего убийцу, против него были непогрешимые улитки, вроде его кровь под ногтями убитой, и меня скоро отпустили. Могло быть, что моя песня просто подтолкнула его на этот поступок. Но вот что странно – он утверждал, что на концерте его не было, и песню слышать он не мог. Милиция сочла это прободением… то есть, провидением… фу ты… совпадением… Устал я что-то… Давайте помолчим.
Мы стояли возле