Известно, однако, что в XVIII веке дивил всех своими «устными рассказами» Денис Иванович Фонвизин. Автор «Недоросля» смешно и похоже изображал Сумарокова. И, как пишет в биографии Фонвизина П. А. Вяземский, «забавляя вельможу (Потёмкина), передражнивал он пред ним своего начальника и покровителя», ибо «имел дар передражнивания, представлял в лицах и начальника своего – шутка невинная!»
В России XIX века чудесными рассказчиками слыли Тургенев, Григорович, Писемский. Но все же это были писатели, главный мед сносившие в литературный улей. Устный рассказ был для них гимнастикой воображения и наблюдательности, пробой, этюдом и, если закреплялся на бумаге, в ту же минуту прекращал существовать как звучащее слово.
Жанр устного рассказа с точной мерой импровизации и сюжета бережней хранили и культивировали, пожалуй, актеры старого Малого театра. Это не были монологи, сцены, какие исполнялись ими с подмостков. Устный рассказ, рассказ «из жизни» – бытовой, автобиографический или пародийный, возникал в минуту отдыха, за кулисами, на вечеринке, в гостях.
Поразительным рассказчиком в московских гостиных слыл Михайло Семенович Щепкин. Пров Садовский с мрачной серьезностью, но так, что вокруг все «животики надрывали», воспроизводил монолог замоскворецкого купца о Наполеондере Бонопарте и «республике Франс»: как Наполеондер хотел под ноготок всю Европию забрать, а оказался на острове святой Алёны, где ни неба, ни земли, ни воды, – одна зыбь поднебесная и часовой ходит…
Но пуще всего прославился в этом жанре Иван Федорович Горбунов, автор записанных потом сценок «Травиата», «Воздухоплаватель», «У пушки», создатель легендарного образа отставного генерала Дитятина, имевшего по всякому поводу жизни и политики свое чрезвычайное мнение и высказывавшего его с величавым апломбом под дружный смех присутствующих.
Ираклий Андроников со своим жанром возник неожиданно и беззаконно, после перерыва традиции, и как будто в самую неподходящую для устного рассказа пору. Широкая грамотность, «письменность» культуры, наконец, сужение сферы частного дружеского общения в пользу широких общественных соединений, казалось, не благоприятствовали его особенному и странному таланту.
Одаренности людей причудливы и разнообразны. Кажется, лишь основных способностей психологи насчитывают сорок восемь. Один в уме может возводить в степень и извлекать корень из умопомрачительно огромных цифр. Другой помнит во всех подробностях каждый день и каждый час едва ли не всей прожитой им жизни. Я знаю человека, виртуоза слов-перевертышей, который способен без запинки задом наперед читать длиннющие тексты. Все это более или менее крупные способности, иногда экзотические дары природы, но человек так и живет с ними безотчетно и бесполезно, оттого что применения им не нашлось. Для иных одаренностей есть готовое, проложенное прежде русло – специальности, профессии, занятия, жанра. Для иных это русло еще не отыскано.
Андроников смолоду обладал целым рядом «полезных» и «бесполезных» даров. Он умел видеть людей, смешно и точно «показывать» их. Отличался острой наблюдательностью и чувством юмора. У него была редкостная врожденная музыкальность. Он имел глубокий, прекрасного тембра голос и живую мимику лица; редкую память на имена, названия, подробности, даты, цитаты, родство, свойство, чины, звания, лычки, стихи, мелодии, прозу…
Это было, разумеется, счастливое соединение способностей; люди чаще владеют тем или иным порознь, но редко в таком тесном соседстве. И все же эти способности могли развеяться, иссохнуть, не найдя себе применения. Андроников отыскал им выход и узнал счастье осуществления себя.
Этому заметно способствовала его ненасытная пытливость, «интерес к неожиданным сторонам жизни», как сказал он сам при первом нашем знакомстве.
Дело было в 1960 году. Твардовскому исполнилось пятьдесят лет, и мы оказались с Андрониковым соседями за праздничным столом. Когда меня подвели к нему знакомиться, он крепко пожал мне руку и громко, звонко объявил: «Моя фамилия – Андроников!» Как будто бы я не догадался, кто передо мной! Твардовский представил меня, Андроников воскликнул: «Неслыханно!» Я понимал, что он в первый раз слышит мою фамилию и, спасаясь от смущения, пролепетал что-то в том духе, что, мол, приятно познакомится. «Нет, это я, кому это более чем приятно!» – очень зычно, громогласно, словно вступая со мной в какую-то игру, парировал он. Я не знал поначалу, как себя с ним вести.
Он рисковал выглядеть нескромным. Заполняющим собой все пространство, если бы не подкупающая открытость и нечастая среди литераторов способность насмешки над самим собой, умение бесстрашно подшутить над своими слабостями, поражением или неудачей. На этом основан, кстати, эффект одного из лучших его рассказов: «Первый раз на эстраде».
А в тот памятный мне день, подняв бокал за Твардовского и отмечая его редкую правдивость, Андроников с ликующим смехом рассказал, как реагировал Александр Трифонович на появление в печати одного из первых его рассказов. «Как ты меня огорчил!.. По твоим застольным историям я почему-то думал, что когда ты, наконец, начнешь писать, то напишешь по меньшей мере „Дон Кихота”… А теперь с сожалением вижу, что Сервантес из тебя не получится!»
И Андроников хохотал вместе со всеми. В перерывах между тостами, наклонившись ко мне за столом, Андроников рассказал, что недавно провел интереснейшую работу на радио: в стихах Маяковского, записанных когда-то на пластинку Владимиром Яхонтовым, исправил неверное ударение. Яхонтов произносил: «…в тугой полицейской слОновости…», а надо: «…в тугой полицейской слонОвости…», чтобы рифмовать со строкой «географические новости». Андроников имитировал голос Яхонтова. Это была филигранная работа. Раз двадцать прокручивали звукозапись, чтобы вставить одно словечко, но так, чтобы и тембр и интонация полностью совпали.
Когда я выслушал сообщение об этом, на лице моем, должно быть, отразилось почтительное изумление. Вот тут-то Андроников и воскликнул: «Люблю неожиданные стороны жизни!»
Неожиданный наклон темы предпочитает он и в своих сочинениях. Вот, например, статья, в самом названии которой есть что-то вызывающее, эпатирующее: «Об исторических картинках, о прозе Льва Толстого и о кино». Помилуйте, исторические картинки и Лев Толстой? Проза Толстого и кино? Да что тут может быть общего? А между тем статья Андроникова не только остроумна по замыслу, но значительна в выводах. Автор высказывает гипотезу, что Толстой, работая над историческими эпизодами «Войны и мира», использовал изобразительный материал – старинные эстампы, хранящиеся ныне в Историческом музее. Картинки, о которых идет речь, приведены в книге Андроникова в качестве иллюстраций, и они в самом деле напоминают отдельные описания в романе Толстого. Но не настолько, чтобы у вас на языке не завертелся вопрос: а вдруг это случайные совпадения? Вот тут-то Андроников и демонстрирует небанальность ума. Он как будто не настаивает даже на своей догадке. «Но, допустим, – говорит он, – что Толстой не видел этих изобразительных материалов. Все равно, самый факт, что многие из них кажутся точными иллюстрациями к соответствующим страницам „Войны и мира” важен не менее». И Андроников обращает внимание на конкретность, зримость, «стереоскопичность» толстовской прозы, как бы предвещавшей искусство кинематографа – вывод, ведущий нас к более глубокому пониманию Толстого.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});