Смутно вспоминается, с каким трепетным вниманием наблюдал отец за моими поступками и словами, поправлял сказанное, не давал тянуться к окнам даже тогда, когда они были закрыты. В коридоре на широких подоконниках стояли два тяжелых мраморных бюста, оставленные дедушке уехавшими в Германию друзьями, и Боря боялся, что я их на себя свалю. Как я вспомнил эту его боязнь, когда мы жили в Переделкине последним его летом 1959 года со своим маленьким Петенькой, и он попросил Зинаиду Николаевну вынести эти бюсты, стоявшие в столовой на специально заказанных подставках, на террасу, куда Петенька не заходил. Мне казалось, что с течением времени трепетность внимания отца ко мне ослабевала, хотя я часто чувствовал на себе его взгляд и понимал, как ревниво он следит за моими шагами и действиями, сдерживая желание вмешаться.
Спальня родителей в то же время служила маме мастерской, куда приходили позировать натурщицы.
За февраль и март 1925 года была написана первая глава “Спекторского”, начиная работу над второй, отец сделал дарственную надпись маме на только что вышедшей книге “Рассказов” (изд. “Круг”):
Золотой девочке, обожаемой моей, чтобы не умничала. Чтобы не умничала, не воображала, не судила. Купалась, улыбалась, восхищала, писала красками и рисовала лучше всех, и делила жизнь без вспышек преходящей старости (озлобленья), всегда молодая, какой я ее узнал, какою знал и какою люблю и жду от Синяковых[123] в это мгновение, в 2 часа 10 минут пополудни 31 числа марта месяца 1925 года.
Солнце, мальчик спит, она пишет[124] натурщицу, у нас денег на неделю, я начинаю вторую главу Спекторского.
Дай бог всегда так.
Боря
К сожалению, вторую главу “Спекторского” пришлось тогда оборвать и срочно изыскивать способы напечатать отрывки. Кончился оплаченный досуг, посвященный писанию романа и возвращавший то счастливое творческое состояние духа, которое поддерживало одухотворенную обстановку в семье и гармонию между родителями. Нужно было думать о лете, расплачиваться с долгами.
Мама возобновила занятия во ВХУТЕМАСе и стала помногу заниматься живописью. Деканом факультета был тогда Роберт Рафаилович Фальк, который с удовольствием вспоминал свое учение у Леонида Осиповича, а мамиными сокурсниками – молодые художники с сильной волей и стремлением к самоутверждению: Н. Ромадин, Г. Нисский, Соколов-Скаля, Е. Малеина, С. Чуйков. Впоследствии они составили славу советской живописи. Маме после перерыва приходилось очень трудно, на работу не хватало ни времени, ни сил, отчего она страдала и нервничала.
Когда к маме приходила натурщица, папа иной раз брал меня с собой на прогулку. Как-то мы с ним отправились в Сокольники, где катались на каруселях, раскинутых на поляне, в другой раз – ездили на трамвае в зоопарк. Там продавали вафли трубочкой, по кругу за прудом возили детей на осликах, пони и двугорбом верблюде, засовывая их в корзины, висевшие у него по бокам. На спине между корзинами сидел погонщик. Папа шел рядом и держал меня за руку. Мы шли от клетки к клетке, и я, вероятно, больше спрашивал, чем смотрел. Мы решили с папой, что уточки-мандаринки очень похожи на маму, и хотели понять, какая же из них – больше всех. Дома мы без конца обсуждали с ним виденное.
В поисках заработка отец обратился к помощи Николая Чуковского, и тот заручился обещанием Самуила Яковлевича Маршака напечатать детские стихи, если отец их напишет. Папа описал наши совместные с ним прогулки за город и в зоопарк, и получились два больших стихотворения – “Карусель” и “Зверинец”. К сожалению, не сохранился отзыв на них Корнея Чуковского, который помогал их публикации. Они вышли сначала в журналах, потом первое из них – отдельной книжкой с иллюстрациями Д. Митрохина[125], второе, более значительное, задержалось на четыре года.
Помню, как приходил к нам художник Николай Николаевич Купреянов[126] с пробными рисунками к папиному “Зверинцу”. На картинках был изображен знакомый зоопарк, но вместо нас с Борей – художник в берете со своей маленькой дочкой. Замечательная книжка с иллюстрациями Купреянова вышла только в 1929 году.
Это лето было особенно тяжелым в материальном отношении. Пастернак подробно описывает свои трудности 2 июля 1925 года Цветаевой:
Мне живется очень трудно и бывают времена, когда я прихожу в совершенное отчаянье. Я пишу Вам как раз в один из таких периодов… Жена и ребенок в деревне, на даче. Теперь крестьяне стали строить большие светлые избы и сдают их на лето. Там очень хорошо. Я приехал в город доставать денег, и это мне не удается. За квартиру не плочено три месяца, а это по нашим законам предельный срок, после которого подают в суд и выселяют. Тем же самым грозит мне неплатеж налогов…
Четвертый день я хожу по издательствам и редакциям. Мне надо достать во что бы то ни стало около трехсот рублей, чтобы отстоять квартиру и заплатить налог. Я с трудом достал пятьдесят и не знаю, что делать. Это очень унизительная процедура. Поведенье людей лишено логики… Они привыкли к грубостям и запанибратщине, и к тому, чтобы на них действовали нахрапом. А мне это претит… О, с какой бы радостью я сам во всеуслышанье объявил о своей посредственности, только бы дали посредственно существовать и работать! Как трудно, как трудно!
Я взялся за писанье детских вещей, на которые тут большой спрос, все пишут. Написал веселую, хрестоматийного рода “Карусель”. Сошло. Тогда, по просьбе Чуковского и как бы для него, написал более серьезный и содержательный “Зверинец”. В чаяньи удачи с ним перевез семью в деревню. И вот я никак не могу его пристроить. Удивительно, что я Вам об этом так подробно пишу…
Вот я завтра поеду к жене и сыну. Как я им в глаза взгляну? Бедная девочка. Плохая я опора[127].
Чтобы раз и навсегда покончить с “мелями”, которые тормозили творческий разгон и подъем, отец взялся за “откупную” тему, как он назвал ее в письме к Черняку, – революцию 1905 года, чей двадцатилетний юбилей отмечался в этом году. Эта работа отняла у него почти два года, но зато позволила ему выбиться из нищеты и укрепила его положение.
Мучительный переход от лирического мышления к эпическому помогала ему преодолеть интенсивная и одухотворенная переписка с Мариной Цветаевой. Намеченная на лето 1925 года их встреча в Веймаре не состоялась и была перенесена на год. Ожидание этого, как Дамоклов меч, висело над мамиными отношениями с отцом и лишало ее душевных сил и доверия к нему. Она была в курсе этой переписки, отец читал ей полные страсти письма Цветаевой, у которой той зимой родился сын. Она посвящала его Пастернаку как божеству.
Особенно тяжела была весна 1926 года, когда отец прочел “Поэму конца”. На него всегда с особенной силой действовала безбрежная одухотворенность искусства, выбивала его из колеи и работы и требовала лирической отдачи. Он обрушил на Цветаеву поток писем, этот подъем сказался также в его письме к Р. М. Рильке, которое он написал, узнав, что тот читал в Париже его стихи. Возник план совместной с Цветаевой поездки к Рильке в Швейцарию, который разрушал папино обещание поехать летом с нами втроем за границу, куда звала нас Жоня. “Вы приедете к нам на лето, – писала она, – а потом, если Женя захочет, она уедет на время в Париж, оставив нам Женичку”. Перемена планов возмущала мамочку и вызывала тяжелые и мучительные объяснения. Возникли разговоры о необходимости расставания. Но мама остановила “взрыв категоризма” и попросила отца остаться. Эти слова он воспринял как обещание и надежду. Их серьезность дала толчок новой работе. Он начал большую поэму “Лейтенант Шмидт”.
Конец ознакомительного фрагмента.
Примечания
1
Жозефина Леонидовна Пастернак (1900–1993).
2
Из письма Лидии Леонидовне Пастернак-Слейтер от 25 декабря 1964 г. Hoover Institution Archive.
3
Александра Николаевна (1870–1928) и Владимир (Вениамин) Александрович Лурье (1865–1943).
4
Семен Владимирович Лурье (1895–1960).
5
Анна Владимировна (1894–1957); Гитта Владимировна (1897–1975).
6
Абрам Бенедиктович Минц (Хиля; 1894–1970).
7
Густав Густавович Шпет (1879–1937; расстрелян), философ.
8
Александра Александровна Экстер (1884–1949).