Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бруно уставился на нее, открыв рот.
— Что ты этим хочешь сказать, мамик? — хрипло спросил он.
— Сокровище мое, на нас обращают внимание.
— А мне наплевать!
— Миленький, позволь я тебе что–то скажу. Ты придаешь этому слишком большое значение. — Она не дала ему возразить. — Да, придаешь, потому что этого хочешь! Это тебя возбуждает. Такое я уже наблюдала.
Бруно утратил дар речи. Теперь и мама против него. Он видел, как она награждала Начальника точно таким взглядом, каким смотрела сейчас на него.
— Вероятно, — продолжала она, — ты в запальчивости сказал Джерарду что–то такое, после чего он посчитал твое поведение в высшей степени странным, да так оно и есть.
— И это дает ему право день и ночь за мною таскаться?
— Миленький, я думаю, это не Джерард, — твердо сказала она.
Бруно рывком поднялся и отправился, пошатываясь, к столику Джерарда Он докажет ей, что это Джерард, а Джерарду — что он его не боится. На краю танцевальной площадки путь ему преградила пара столиков, но отсюда он уже отчетливо разглядел, что это Джерард.
Джерард поднял на него взгляд и приветливо помахал рукой, а его коротышка–помощничек вылупился во все глаза. Только подумать — они расселись тут на его, его и мамины деньги! Бруно открыл рот, еще не зная толком, что именно хочет сказать, но, покачнувшись, повернул назад. Он понял, чего ему хочется, — позвонить Гаю. Сейчас и отсюда. Из зала, где сидит Джерард. Он нетвердыми шагами пересек танцевальную площадку и подошел к телефонной кабинке у бара. Медленное безумное вращение цифр оттеснило его, как морская волна, отбросило назад. И вновь накатила волна, резвая, однако непреодолимая, и потащила его еще дальше назад, и ему припомнилось что–то похожее из детства, когда у них были гости и он, совсем маленький, пытался пробраться между танцующими к маме на другой край гостиной.
Бруно проснулся ранним утром в собственной постели и продолжал лежать камнем, пытаясь припомнить последние секунды перед закрытием. Он понимал, что вырубился. Но успел ли до этого позвонить Гаю? И если да, не мог ли Джерард установить номер? С Гаем он не говорил, это точно, а то бы запомнил, но звонить, может, и звонил. Он поднялся и собрался пойти спросить у мамы, не отключился ли он в телефонной кабине. Но тут началась трясучка, и он кинулся в ванную. Когда он поднял стакан, виски с водой плеснуло ему в лицо. Для устойчивости он привалился к двери. Теперь она подбиралась к нему с обоих концов, трясучка проклятая, утром и вечером, будила его все раньше, а вечером, чтобы уснуть, приходилось пить все больше.
А в промежутке между тем и другим был Джерард.
27
На одно лишь мгновение и слабо, как возвращается к человеку издавно памятное ощущение, Гай почувствовал себя неуязвимым и независимым, усевшись за свой рабочий стол, на котором были аккуратно разложены его книги и записи.
За последний месяц он вымыл и перекрасил все книжные полки, вычистил ковер и шторы и выскреб кухню до блеска, так что фарфор и алюминий у него засияли. Всему причиной чувство вины, рассудил он, оттаскивая в уборную ведра грязной воды, но раз уж ночью он засыпает всего на два–три часа, да и то лишь после того, как вымотается до предела, он и решил, что, чем без толку мотаться по улицам, лучше уж навести в доме порядок.
Он посмотрел на постель, где валялась нераскрытая газета, поднялся и проглядел ее от первой до последней страницы. Но газеты вот уже полтора месяца как перестали писать об убийстве. Он позаботился, чтобы улик не осталось: фиолетовые перчатки порваны и спущены в унитаз, пальто (хорошее пальто, он подумывал отдать его нищему, но есть ли на свете мерзавец, кто решится отдать пальто убийцы даже нищему?) и брюки изрезаны на куски и постепенно отправлены в мусорные баки. Люгер сброшен с Манхэттенского моста, туфли — с другого. Единственно, от чего он не избавился, так это от маленького револьвера.
Он вытащил его из комода, чтобы полюбоваться. Револьвер был твердым на ощупь, и это его успокоило. Единственный сохраненный им «ключ», но, если его обнаружат, других не понадобится. Он прекрасно понимал, почему не выбросил револьвер: он принадлежал ему, и был его частью, третьей рукой, которая и совершила убийство. Это же он сам пятнадцатилетний, когда револьвер был куплен, и он же, когда любил Мириам, а револьвер держал в их комнате в Чикаго и время от времени на него любовался в минуты высшей удовлетворенности и духовного просветления. Лучшая часть его существа со своей механической непререкаемой логикой. Наделенный, как и сам он, считал теперь Гай, силой убивать.
Если Бруно посмеет опять объявиться, он убьет и его. Гай не сомневался, что сможет. Должно быть, Бруно это тоже известно. Бруно всегда видел его насквозь. Его больше утешало то, что Бруно всегда хранит молчание, нежели то, что молчит полиция. В действительности как теперь, так и раньше его совсем не тревожило, что полиция может его обнаружить. Тревога обосновалась внутри его существа, она отлилась в его поединок с самим собой, поединок настолько мучительный, что вмешательство закона, возможно, было бы даже к лучшему. Закон общества был снисходительным по сравнению с законом совести. Он мог бы явиться в полицию с повинной, но признание казалось ему чем–то второстепенным, пустым ритуалом, даже слишком легким выходом из положения, бегством от правды. Если закон подвергнет его смертной казни, то и это будет всего лишь ритуалом.
Он вспомнил, что пару лет тому назад в Меткафе как–то заявил Питеру Риггсу: «Закон я не очень–то жалую». Да и с какой стати ему жаловать установление, объявляющее его с Мириам мужем и женой? «Церковь я не очень–то жалую», — самонадеянно заявил он Питеру в пятнадцать лет. Тогда он, понятно, имел в виду меткафских баптисток. В семнадцать он открыл для себя Бога без посторонней помощи. Он открыл Бога в собственных пробудившихся дарованиях, в чувстве единства всех искусств, затем — природы и, наконец, — науки: всех творческих и вносящих порядок в хаос сил мироздания. Он считал, что не смог бы исполнить свое дело без веры в Бога. Так куда подевалась эта вера, когда он убивал?
Он неловко повернулся лицом к рабочему столу, со свистом выпустил воздух сквозь сжатые зубы и лихорадочно, нетерпеливо, с нажимом провел рукой по губам. И все же он чувствовал, что в будущем его поджидает нечто другое, что еще предстоит постигнуть, некое еще более суровое наказание, более горькое откровение.
— Я еще мало мучаюсь, — произнес он шепотом вырвавшиеся из души слова. Но почему шепотом? Ему что, стыдно? — Я еще мало страдаю, — повторил он в полный голос и оглянулся, словно ожидая увидеть слушателей. Он был готов выкрикнуть эти слова, но уловил в них отзвук мольбы, а молить он был недостоин — неважно кого и неважно о чем.
Например, его новые книги, великолепные новые книги, купленные только сегодня, — он был способен думать о них, любить их. Тем не менее у него было такое чувство, будто он оставил их там, на своем рабочем столе, давным–давно, вместе с собственной юностью. Нужно сей же час приступить к работе, подумал он. У него заказ на проект больницы. Он с неприязнью покосился на маленькую кипу уже сделанных записей, которая лежала в лужице света от настольной лампы на гибком штативе. Почему–то не верилось, что он и в самом деле получил этот заказ. Вот сейчас он проснется и обнаружит, что все последние недели — блаженный сон, самообман. Больница. Разве она не уместней тут, чем даже тюрьма? Он нахмурился, удивляясь, куда это забрели его мысли, вспомнив, что еще две недели тому назад, когда он взялся за внутреннюю планировку больницы, он ни разу не подумал о смерти, целиком сосредоточившись на положительных реалиях излечения и здоровья. Вдруг он сообразил, что не рассказывал Анне о больнице, поэтому и заказ кажется невсамделишным. Она, а не работа служила для него воплощением реальности. Однако, с другой стороны, почему он ей не рассказал?
Нужно сию секунду приниматься за дело, но он уже ощутил в ногах лихорадочную энергию, что пробуждалась в нем каждый вечер и в конце концов выгоняла на улицу, где он тщетно пытался ее израсходовать. Эта энергия пугала его — он не мог найти ей достойного приложения, а иной раз предчувствовал, что окончательно разрядить ее способно только самоубийство. Однако глубинные корни его существа продолжали, во многом вопреки его воле, цепляться за жизнь.
Он подумал о матери и понял, что никогда уже не даст ей себя обнять. Он вспомнил ее слова о том, что все люди одинаково добрые, потому что душа есть у каждого, а душа — это добро в чистом виде. Зло, говорила она, всегда привносится со стороны. И он продолжал в это верить, уже несколько месяцев как расставшись с Мириам и испытав желание убить ее любовника Стива. Он верил в это, склоняясь в поезде над томиком Платона В нем самом второй конь в колеснице неизменно бывал таким же послушным, как первый![20] Но теперь он считал, что любовь и ненависть, добро и зло одновременно живут в человеческом сердце, и не то чтобы в одном человеке было, скажем, больше любви, а в другом — ненависти, но каждый полной мерой наделен и добром, и злом. Чтобы их обнаружить, достаточно распознать их самые ничтожные проявления, поскрести по поверхности. Все на свете задевает плечом собственную противоположность, на каждое решение имеется контрдовод, на каждую тварь — другая, которая ее уничтожит, есть мужское и женское, положительное и отрицательное. Расщепление атома — вот единственно истинное разрушение, уничтожение всемирного закона единства. Ничто не существует вне тесной связи со своей противоположностью. В любом здании пространство существует лишь в пределах поставленных ему границ. А энергия — разве существует она без вещества, как и вещество без энергии? Вещество и энергия, состояние и действие, некогда считавшиеся несовместимостями, теперь пребывают в единстве.
- Исчезнувший экстренный поезд - Артур Дойль - Классический детектив
- Изумруд раджи - Агата Кристи - Классический детектив
- Поющие кости. Тайны дЭрбле (сборник) - Ричард Фримен - Классический детектив