чтениях и в последующие годы. В 1987 году мы читали «Пленников американской мечты» Майка Дэвиса [Davis 1986], а затем «Создание советской системы» Моше Левина [Lewin 1985]. В меню следующего года вошли сборники «Формирование рабочего класса» [Working-class 1986] и «Дебаты Бреннера» [Brenner 1987], а также «Самодержавие, капитализм и революция в России» Тима Макдэниэла [McDaniel 1988]. В моем представлении сложившийся баланс нарушился в 1989-м, знаменательном для Европы году. Книги Джоан Лэндис «Женщины и общественная жизнь в эпоху Французской революции» [Landes 1988] и «Ева и Новый Иерусалим» Барбары Тейлор [Taylor 1983] проложили дорогу для феминистской / гендерной истории. «Метаистория» Хейдена Уайта [White 1975] познакомила нас с нарративностью. С тех пор культурные исследования / культурные истории, представленные «Новой культурной историей» Линны Хант [Hunt 1989], «Литературой в архивах» Натали Земон Дэвис [Davis 1987] и книгой Эндрю Росса «Почтения нет: интеллектуалы и популярная культура» [Ross 1989], начали вытеснять наши прежние интересы, и только лишь, подобно тлеющим углям от потушенного пожара, великолепные «Лондонские повешенные» Питера Лайнбо [Line-baugh 1991] и «Происхождение городского кризиса» Томаса Сюгру [Sugrue 1996] иногда напоминали нам о прежнем интересе к социальной истории.
Соблазнительно рассматривать такой поворот к культурализму как отказ от политической активности. При таком толковании мы предстаем устаревшими левыми интеллектуалами, неспособными понять, что смерть коммунизма была предвестием, по печально известной фразе Фрэнсиса Фукуямы, «конца истории». Но я не поддамся такому соблазну. Начнем с того, что интерес к нарративным конструкциям и мощи дискурсивных формаций не означают отказ от политики. Я предпочитаю думать об этом как о свидетельстве того, что мы обогатили понимание расстановки сил. Во-вторых, я не уверен, что мы достаточно ясно осознавали, что события, разворачивавшиеся в Восточной Европе, означали конец коммунизма, а не сокращение его влияния. Специалисты по Польше, Венгрии, Чехословакии и другим восточно-центральным и восточноевропейским странам в этом отношении имели больше возможностей, чем советологи. Как это ни поразительно, мы, специалисты по Советскому Союзу, будь то историки, как я, или политологи, изучавшие современность, не смогли понять, что к 1989 году дни страны были сочтены.
Лично мне все еще было трудно представить себя кем-то другим, кроме трудового или социального историка, спасающего рабочих от высокомерного забвения. В период с 1987 года до начала тысячелетия я реализовал немало проектов, которые отражали эту напряженность между новой культурной историей, которая становилась все более популярной, и устаревающей социальной историей. Некоторые проекты так никогда и не вышли за рамки рассуждений, и лишь немногие претворились в исследования. Другие, изначально задуманные как компоненты макропроекта, от которого я в конечном итоге отказался, реализовались в виде отдельных статей. При этом я поучаствовал в нескольких совместных проектах, принял предложение выпустить сборник и воспользовался шансом встретиться с настоящими живыми советскими рабочими.
Если говорить о незаконченных предприятиях, в мае 1987 года я обратился к замдекана Колледжа искусств и литературы Университета штата Мичиган для получения общеуниверситетского исследовательского гранта. Я запросил финансирование для «изучения антирелигиозной активности в Советской России <…> под предварительным названием “Без Бога: Лига воинствующих безбожников и антирелигиозный активизм в Советской России, 1917-1941 годы”». Я описывал взаимодействие между культурой, регламентированной советскими властями, и традициями, ценностями и символами советского народа как «одну из перспективных областей советологических исследований». Предполагалось, что я буду работать в советских библиотеках и архивах в 1989-1990 годах, а до тех пор собирать материал в библиотеках Соединенных Штатов, в частности в университетах Мичигана и Иллинойса. Едва начав работать по этому плану, я сразу забросил его – не из-за невозможности получить финансирование, а из-за отсутствия устойчивого интереса к вопросам религии с моей стороны. Когда в 2000 году на эту тему вышла книга, я в лучшем случае бегло ее просмотрел [Husband 2000].
В следующие несколько лет в голову приходили и другие идеи. План книги «Хулиганство и социальная трансформация в СССР. 1917-1941» был обстоятельно описан на одной странице. Я планировал шесть глав, описывающих, начиная с царской России, 1917 года, «революционное правосудие», жизнь при НЭПе в городах, деревнях и на промышленных предприятиях. Пожалуй, дальше этого я и не продвинулся. Там ничего не было о дискурсе, за исключением разве что свидетельств о хулиганстве на заводах «как переопределения снижения темпа работы и других традиционных практик». Книги о хулиганстве в поздней имперской России и при Хрущеве появились в 1993 [Neuberger 1993] и 2012 [LaPierre 2012] годах.
Одно время у меня была идея написать биографию Алексея Стаханова, чья внезапная слава, пьянство во время учебы в московской Всесоюзной промышленной академии и алкоголизм на протяжении всей жизни, работа мелким чиновником в Министерстве угольной промышленности вроде бы иллюстрировали трагедию советского человека. А может, и нет. Позже, в 90-х годах, меня заинтриговало первое государственное зерновое хозяйство, созданное в 1928 году в Сальском районе Ростовской области, естественно, названное «Гигант» и призванное послужить образцом хозяйства для производства зерна. Здесь есть явная связь с Америкой; я имею в виду не одноименный роман Эдны Фербер [Ferber 1952], по которому потом сняли известный голливудский фильм (1956), а Томаса Д. Кэмпбелла, фермера, который выращивал пшеницу в Монтане и был консультантом по внедрению заводских методов на «Гиганте»[90]. Эту историю я забросил; спустя несколько лет у меня будет достаточно возможностей для изучения американской технической помощи в связи с автомобилестроением.
Я пожертвовал «Гигантом» ради макропроекта, в котором предполагалось изучить тему труда в российской истории. «Труд, – как я отмечал в одном из первых запросов на финансирование, – служил показателем модерности или ее отсутствия и важной, хотя и проблемной, составляющей российской национальной идентичности».
Начиная с попыток реформы крепостничества в середине XIX века и до постсоветского времени, труд в России всегда был одним из ключевых объектов для научных исследований, литературного и художественного изображения, организационных экспериментов и утверждения как национальной неполноценности, так и национального превосходства перед лицом Запада.
Я задумал этот проект как серию очерков, каждый из которых был бы посвящен «определенному эпизоду или моменту, когда труд приобретал высокую политическую значимость, а смысл его вызывал споры». Книга, в моем воображении, должна была состоять из семи глав, позже расширенных до девяти. Трудно объяснить, почему она не увидела свет; разве что нетерпение (снова!) меня одолело, так что вместо того, чтобы ждать, пока будут готовы все очерки, я решил публиковать их по отдельности. Идея о том, что они будут хорошо смотреться, дополняя друг друга, потеряла привлекательность.
Лучше мне удавалась реализация совместных проектов. Некоторые из них просто упали в руки, не требуя особых исследований. Например, вместе