разжать объятия. Она заглянула мне в глаза, и я тут же спросил самое главное:
– Где ты была?
– Нас не пускали, Оливер, – серьезно сказала она.
Я удивленно отступил на шаг.
– Как? Кто?
– Никто не пускал: ни администрация, ни воспитатели.
– И в больницу?
Анна удивилась:
– Ты лежал в больнице? Нам не говорили…
Сейчас это уже было неважно, поэтому, снова прильнув к ее щеке, я с жаром попросил:
– Забери меня с собой, пожалуйста.
– Я не могу… – виновато произнесла она.
– Можешь, – упрямо сказал я, глотая слезы и не позволяя им показаться наружу. – Тут же никого нет. Никто не запретит.
В глубине души я понимал, что все не так просто, но в ту минуту решение казалось очевидным: вот я, вот она, почему мы не можем взяться за руки и уйти вместе?
Анна слегка отодвинула меня, чтобы взять мое лицо в ладони и снова заглянуть мне в глаза.
– Если я вот так заберу тебя, это все равно что похищу, понимаешь? – грустно объясняла она. – Мы не можем так действовать, это незаконно.
– Значит, мы никак не можем действовать, – заключил я.
Но Анна нахмурилась.
– Это неправда.
Я понял, что она просто так это говорит, а не потому, что у нее есть план.
– А как же закон? – спросил я.
– Димы Яковлева?
– Ага.
Анна только вздохнула. Что и требовалось доказать.
– Почему они его придумали? Этот закон…
– Потому что этот мальчик, Дима Яковлев, погиб по вине своих опекунов из Америки.
– Чушь, не поэтому. – Это Борис Иванович прокряхтел из-за газеты.
Все это время он сидел здесь же, в зале, прикрываясь свежим выпуском «Событий Стеклозаводска» – видимо, маскировался, чтобы мы не подумали, что он подслушивает. Но он, очевидно, только за этим тут и сидел.
Отбросив газету, он раздраженно пояснил:
– Они считают, что таким образом ввели санкции. – Последнее слово, незнакомое мне раньше, он произнес с ироничной интонацией – будто смеясь. – Может быть, так оно и есть, но это санкции против собственных детей, а не против Америки. Это же все равно что выстрелить себе в ногу.
Все чаще я стал замечать, как в разговорах взрослых появляются какие-то «они» – обезличенные существа, всегда связанные с разрушением, словно монстры из моих детских кошмаров. Про телевизионщиков в баторе тоже говорили «они». Может, это один большой монстр, который ведет себя как инфузория, образующая колонии с другими инфузориями. Я видел такое на «Энимал Планет».
– Дети каждый день погибают по вине своих родителей, – продолжал Борис Иванович. – И это родные дети! От недосмотра, от безответственности, от рук алкашей – здесь, в России, каждый день! А тут несчастный Дима Яковлев… – Он тяжело вздохнул. – Разменная монета в политических играх.
– Ладно, Боря, перестань. – Это тетя Оля высунулась из кухни, чтобы прервать ворчание мужа.
Но Бориса Ивановича это только раззадорило:
– А что «перестань»? Что «перестань»?! Если будем затыкать друг друга как в тридцать седьмом, то и жить будем как в тридцать седьмом!
Анна потянула меня за руку, призывая отвлечься от этого разговора и снова посмотреть на нее.
– Оливер, мне нужно идти.
– Мы еще увидимся? – с плохо скрываемой паникой в голосе спросил я.
– Конечно.
Это прозвучало так, как когда ты пытаешься быть убедительным, но у тебя ничего не выходит. Это прозвучало как «нет», в лучшем случае – как «я не знаю», и я был готов расплакаться.
Заметив это, Анна снова взяла мое лицо в свои ладони и сказала уже совсем по-другому, строго, как учительница:
– Так, Оливер. Я твоя мама, ты ведь так сказал сегодня?
Я кивнул.
– А знаешь, что делают мамы?
– Что? – сипло спросил я.
– Они делают все, чтобы защитить своих детей. – Она прислонила свой лоб к моему и заглянула мне в глаза. – И они никогда их не бросают.
От напавшей плаксивости мне захотелось заспорить, сказать, что это неправда, что меня однажды бросила мама и нечего тут мне врать. Но Анна так доверительно смотрела, что я не смог. Мне не хотелось спорить и ссориться, тем более если я больше никогда ее не увижу. Я бы себе не простил, если бы последнее, что я сказал Анне, была бы какая-нибудь гадость.
– Хорошо, – всхлипнул я.
– Ты мне веришь?
– Да. – Это была ложь.
– Мы с папой тебя любим. Мы тебя не оставим. – Она поцеловала меня в лоб, прежде чем отпустить.
Пока она застегивала куртку, обувалась, прощалась с Борисом Ивановичем и тетей Олей, я уговаривал себя держаться. Я повторял себе: не плачь, не реви, ты ее только расстроишь. Я старался улыбаться, когда она целовала меня в щеку на прощание и когда выходила во двор дома, а я смотрел из окна и радостно махал рукой, словно я персонаж детского фильма.
Но когда она скрылась за забором, что-то внутри меня ухнуло, словно сорвалась пружина. В голову ударило ясное понимание: мы виделись в последний раз.
И напуганный этим пониманием, я выбежал во двор, прямо так, в чем был: в своей баторской пижаме и белых хлопковых носках, которые тут же намокли от снега. Но я, не обращая внимания на холод, побежал за Анной, утопая по щиколотку в сугробах и сотрясая округу плачем, почти ревом:
– Не уходи без меня! Не уходи!
Следом за мной выбежал Борис Иванович, хватая сзади за плечи и не давая бежать дальше. Я видел через решетчатую сетку забора, как Анна растерянно смотрела на меня, словно не зная, что ей делать, но Борис Иванович закричал:
– Иди! Иди! Не береди ему душу!
И она, отвернувшись, стала уходить от меня, а я орал:
– Нет! Пожалуйста! Мама! Не уходи! Я тебя ненавижу!
Последнее – это Борису Ивановичу, потому что он, как мне казалось, прогнал ее.
И так я вопил без остановки до тех пор, пока меня, затащив обратно в дом, не бросили на кровать.
* * *
Я думал, что проведу у Бориса Ивановича и тети Оли все зимние каникулы, но меня отправили в батор раньше, еще до Рождества. Наверное, я все испортил своими слезами и истериками, и они больше не хотели меня видеть.
А Вику, похоже, навсегда оставляли в семье, потому что прощалась она со мной как в последний раз: обняла три раза, когда я уже стоял одетый на пороге, и чуть не плакала. Я даже спросил, что с ней, но она ответила:
– Ничего, просто настроение такое.
Я догадался, что она больше не вернется в батор и просто не хочет мне об этом сообщать, чтобы я не расстраивался. Жалеет меня, короче.
– Не надо меня жалеть, – буркнул я вместо «пока» или «увидимся». Опять