Иванович твердил, что «все не так просто». Я же растерянно смотрел на их спор и понять не мог: почему никто не спрашивает, хочу ли я этого? Конечно, мне нравилось то, что я увидел: они добрые люди, и у них дружная семья, но это не моя семья.
– Я знаю, что Оливер хотел попасть к другим людям, – вторила Вика моим мыслям. – Но теперь, когда все так сложилось по-дурацки, не лучше ли забрать его хотя бы к нам?
– Как ты легко говоришь – «забрать»! Будто речь не о человеческой судьбе.
– А какая судьба у него будет там?
Мне хотелось заткнуть уши, чтобы не слушать этих давящих слов, пускай даже таких правильных, – у меня была своя собственная правота.
Почувствовав пульсирующую боль в висках, я опустил голову на руки и вдохнул запах клеенчатой скатерти. О чем они тут все разглагольствуют? И зачем? Ни в какую другую семью я не пойду. Смешно даже думать.
Наконец прозвучал самый главный вопрос:
– Оливер, а ты что думаешь?
Я его услышал, но головы не поднял. Прижался щекой к столу, и скатерть противно прилипла к моему лицу.
– Оливер!
– Оливер, ау…
– Ты слышишь нас?
Со злым раздражением я поднял голову и резко выпрямился – мир в моих глазах совершил пол-оборота, и все рациональные мысли неожиданно исчезли, осталась только одна: я – никто и ничто. Все со мной так и обращаются: мило болтают, а потом больше никогда не приходят. Меня перекидывают туда-сюда, как хотят: из спальни в спальню, из батора в психушку, от одной семьи к другой. Даже другие дети относятся ко мне как к домашнему животному: «Мама, давай заберем этого мальчика к себе!», «Папа, давай заберем Оливера!»
– Я вам не аквариумная рыбка! – с надрывом в голосе закричал я.
Все сразу замолчали. В наступившей тишине было слышно, как на минимальной громкости работает телевизор.
По-детски захныкав, я отодвинул стул и вышел из-за стола. В незнакомом доме мне было непонятно, куда я могу спрятаться от всех, чтобы выплакаться, поэтому пришлось ткнуться в первую попавшуюся дверь: за ней была спальня, похожая на девчачью комнату. Я взял с кровати плюшевого медведя, сел на пол и принялся плакать от всей души – и понимал, что плачу из-за закона, а не из-за этого дурацкого разговора за столом.
Через несколько минут в комнату тихо вошла Вика и присела рядом. Я надеялся, что она не будет ничего говорить, что она почувствует, как неуместны здесь любые слова, но она сказала:
– Извини, я не хотела тебя расстроить. Я правда думала, что так будет лучше. Представь, мы бы были как брат и сестра.
Последнее она сказала с нескрываемой радостной интонацией – и меня передернуло. Если до этого топор был только занесен над моей головой, то теперь Вика его опустила.
Подняв на нее заплаканные глаза, я негромко спросил:
– Так вот кто я для тебя?
– В смысле?
– Ты ничего не понимаешь, да? – шептал я. – Ты дура какая-то?
– Оливер, ты чего?
Вика протянула руку, будто хотела пощупать мой лоб, но я отбросил ее раньше, чем она успела коснуться моего лица.
– Я домой хочу.
Впервые в своей жизни я говорил эту фразу. И впервые в жизни чувствовал ужасное состояние потери, которую невозможно восполнить и еще тяжелее осознать: у меня отняли что-то, чем я никогда и не обладал.
* * *
Я не дождался поздравления президента и боя курантов – пошел спать раньше. Тетя Оля постелила мне в гостевой спальне – так они называли маленькую комнату, куда влезала только одноместная кровать и тумбочка. Но я еще долго ворочался под шерстяным одеялом, маясь от неопределенности, и из-за того, что не было дверей, слышал все, что происходило в зале: и как наступил Новый год, и как все стучали бокалами, и последующие разговоры, хоть они и старались говорить вполголоса.
– Гадкая получилась ситуация, – вздыхал Борис Иванович.
Тетя Оля тоже вздохнула, как бы поддакивая ему.
– Остается надеяться, что этот закон будет работать так же, как и другие законы в России.
– Это значит как? – спросила Вика.
– Это значит никак, – серьезно ответила ей тетя Оля.
А Борис Иванович задумчиво произнес:
– Есть что-то чарующее в том, как ужас, гнет и несвобода лезут здесь, что ни век, побеждая любые попытки их опрокинуть.
Это последнее, что я запомнил, прежде чем погрузиться в поверхностный и беспокойный сон, сквозь который я продолжал слышать отдаленные голоса и работающий телевизор.
Просыпаться было тяжело, как после аминазина (теперь это сравнение будет приходить мне на ум до конца жизни). Я не сразу вспомнил, где и почему нахожусь, а увидев белые стены и металлическое изголовье кровати, сначала испугался, что и правда попал в психбольницу. Но вскоре ощущение жаркого шерстяного одеяла и запах растопленной печки вернули меня в дом Бориса Ивановича и тети Оли.
Остальные обитатели дома будто бы и не прерывались на сон: по-прежнему работал телик, шипела маслом сковородка и шло активное, хоть и негромкое, обсуждение будничных дел. Я потянулся, вслушиваясь в эти голоса, и внезапно различил один, показавшийся мне знакомым до замирания сердца. Сначала даже не поверил, мысленно посмеявшись над собственной наивностью. Но тут же, стараясь не дышать, прислушался еще раз…
– Мама! – Я подскочил в кровати, и та жалобно скрипнула хлипкими пружинами.
Мне тут же стало стыдно за этот крик, я подумал: нет, нет, быть того не может, я перепутал и сейчас опозорюсь. Но все-таки, поднявшись, аккуратно выглянул из-за шторки, ограждающей мою комнату от зала.
– Мама! – снова закричал я, бросаясь Анне на шею.
Это и правда была она: сидела за столом, но на краешке табуретки, будто заскочила на минуточку и вот-вот готова убежать. Даже куртку не сняла, а лишь расстегнула. Рядом с ней дымился стакан с чаем, но она к нему не притронулась.
Я обхватил ее за шею, вдыхая запах то ли сладких духов, то ли ягодного шампуня. С ужасом осознал, что до этого момента и не знал, как она пахнет, не пытался этого запомнить, потому что не думал, что могу ее больше никогда не увидеть. Теперь я старался навсегда запечатлеть в памяти каждую мелочь: запах, ощущение болоньевой куртки под пальцами, тепло ее рук – все-все-все, навсегда, на всю жизнь.
– Ну что ты, малыш, – ласково спросила она, стараясь отлепиться от моей щеки (я не хотел ее отпускать).
Засмеявшись, она позволила мне постоять так с ней еще несколько секунд, а потом с усилием отстранилась, и я был вынужден