Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вон это место видишь? — кивнул на нее Онисим. — Это место — сомовое, тут омута скрозь, тут сом… Не так давно с кобылу сомов вытаскивали, по пуду зебры одни… Теперь уж таких нет, ну, тоже здоровые попадаются.
— А за что Семена секли? — вдруг громко перебил Шевардин, и свои же собственные слова вдруг показались ему лишними и жесткими для такой тишины и такой бесплотной дали.
— Семена-то? — Онисим обернулся к Семену и крикнул: — Семен! За что тебя драли, спрашивает?
— Ладно, за что… — буркнул сзади Семен.
И все замолчали.
Над водой неровно трепетали, гоняясь за лодкой, то появляясь, то исчезая, маленькие летучие мыши.
Черный лес слева казался только траурной рамкой для залитого лунным светом белого леса справа.
Где-то впереди, должно быть, в мелком заливе, слышно было, щекотали в тине носами и тихо крякали дикие утки.
— Драли его за то: не бунтуй, — заговорил, закуривая новую цигарку, Онисим. — Бунтовщик он у нас оказался, пошел черкесов бить… За то его и драли… Тут такое дело было, куды! И черкесы наших побили, и наши черкесов побили, а драли только наших, — каких сослали, какие в острогу сидели. Генерал Грабин приезжал, значит, чтобы усмирять это дело… Приехал он, конечно, с удочками, складные такие, с колечками, в ящике их привез… Охотник до этого был, а у нас река, она известная, рыбная… Нужно только места показать, а к кому оборотиться? Ну, становой меня же знает, постоянно рыбу ему вожу, сичас ко мне… Так я, значит, и остался здрав и невредим.
— То-то и дело… Простой это случай такой, — ввернул Семен.
— Не иначе, как случай! До меня уж урядник добирался, да шиша взял. Генерал это мне: «Ну, говорит, рыбак, будет у тебя улов, будет тебе обнова». Ладно, говорю, постараемся. Вынесли это для них ковры на берег, удочки мне дали… Лески богатые были: двадцать пять аршин леска одна. Посмотрел я на грузила, — эх, грузила не по-моему, — дай-ка перевяжу. Перевязал… Глядь, на середке шереспер бултыхнулся… А, думаю, ладно! Насадил и на то самое место как жарну! Как струна леска легла. Генерал так даже присел с удивлением. «Ну, говорит, рыбак! Сроду такого не видал, — как струна леска легла! Когда-то, говорит, рыба будет». А рыбу, говорю, ваше превосходительство, тянуть надо. Сразу это взялось и удилище гнет! Ухватились они вместе, генерал с дочерью, тянут-пыхтят, уморились, насилу к берегу подвели: двенадцать фунтов вытянули. Куда его такого девать? В кулек не лезет; в ковер завернули: солдаты понесли, как упокойника… Генерал мне бумажку свернул, — на! Думал я — рубль, ан десять рублей оказалось… Так я на этом бунту еще и десятку заработал… Дела!
— А будь бы иначе, его бы драли, — опять вставил Семен.
— Это что и говорить! — живо подхватил Онисим. — Потому — урядник на меня зол, а зол, что ему в рыбе не уважаю… Он бы меня не то что драть, — и сейчас бы я в Сибири сидел: сказал бы — зачинщик, и крышка. Нешто нам поверят? Ему поверят, потому что — власть, а мы что?.. Опять же и то сказать: в рыбе уважить! Мы-то за нее нешто денег не плотим? Полтораста рублей мы за реку графу плотим, а за озеро особенно. Как тут уважить? Еле-еле свои деньги выгонишь. А мокнем-то? А ночей-то не спим? Посчитай-ка по совести…
От реки вверх подымались свежие, чуть видные полосы тумана.
Легкие весла челноков враз опускались в воду, и с каждым взмахом их челноки бросали за собою две сажени реки.
— Да вы далеко едете? — спросил Шевардин.
— Ага! Напросился, теперь посиди, — засмеялся Онисим.
— Верст за шесть поедем, за Пришиб. Теперь-то скоро, — прогудел сбоку Семен.
— Рыбы — ее и здесь много, да не возьмешь нипочем, — оглянулся кругом Онисим. — Дубье внизу лежит, такое дубье на дне, прямо столетнее… Сколько сетей об него изорвали, — не возьмешь, как в крепости. Удочками здесь ловить, это так, удочками сколько хочешь… Ну, конечно, не прежние года, это и говорить нечего. Что старики нам говорили да что теперь стало — и звания того нет.
Онисим говорил, и хлопали по воде весла.
Прозрачный и легкий, полный лунных лучей воздух, округленный тишиною, проходил через все тело Шевардина и делал его таким же прозрачным, таким же легким, таким же тихим, но сбоку его, как черная осторожная ночная птица, плыл на узком челноке Семен Драный, и в тишине чудился его замогильный голос, съедающий тишину, и черным пятном на прозрачный воздух ложилась его согнутая спина и съедала прозрачность.
— Как уезжал генерал, — говорил Онисим, — обещал петербургский подарок прислать. Я уж знаю, что это — петербургский подарок: это сто рублей у них называется. Конечно, богатому человеку, что ему сто рублей? Он и тыщу даст за удовольствие. Вот, думаю, поправлюсь; избу покрою, землю сыму, — все честь честью. Месяц жду — нет… Два — нет… Почитай, полгода прошло, — призывает меня становой пристав. — На, говорит, получай, двадцать рублей тебе генерал прислал. — Восемьдесят, значит, зажилил. Что ж, наше дело телячье, — пожевал да в хлев, спорить не станешь… Начальство — его и воля… Восемьдесят рубликов, значит, на его пай пришлось: потрудился, конечно, мужику двадцать передамши… все-таки забота.
Огромная ночь кругом была светла и беззвучна, и Шевардин чувствовал, как в нее, большую, маленькими мутными каплями падали слова мужика.
А за челноками струились яркие пятна света на черной волне, такие яркие, такие едкие, точно река насмешливо мигала глазами.
XС вечера падал редкий, но крупный дождь, к ночи он перестал, только небо сплошь обложилось тучами и захлопнуло землю, как крышка гроб.
Слабо качались верхушки яблонь, потом затихли, и черная ночь стала немой.
В шалаше было душно, и Шевардин не спал. Забившиеся от дождя в шалаш комары хищно пели над самым ухом, тонкие и острые в широкой темноте, как блестящие иглы. Пахло лежалыми яблоками и черным хлебом.
Шевардин не спал, но то, что наполняло его днем, плыло теперь перед ним, растягиваясь и сплетаясь в бесформенные пестрые полотна.
Он, с детства привыкший к земле, боготворил землю. Великая дающая сила земли покоряла его в каждом зеленом листе, в каждой тонкой былинке. Он по целым часам мог наблюдать, как завивались около сучьев гибкие усики хмеля, точно осмысленно тянулись к ним издалека, снизу, и как, укрепившись на одном сучке, тонкая зеленая веточка шла выше и усики ее искали новый сучок.
Он понимал и мягкий зеленый мох, робко гнездящийся на старых стволах, там, где извивы коры глубоки, как людские морщины.
И черная, свежевспаханная земля не была для него беззвучной: она была как лицо, полное притаившейся скрытой работы и вот-вот готовое блеснуть яркой мыслью в наряде красивых слов.
И, любя землю, он привык думать, что земля любит его.
Но то, что он видел здесь, было для него новым и обидным: огромная земля кругом смотрела на него враждебно и тупо, как тяжелая каменная голова с надменной складкой бровей. Земля эта была высокая, чужая и пустая, а в провалах ее, где-то в глубоких и узких трещинах, жили люди, хотели подняться, подставляя друг другу плечи, но обрывались и падали, и были темны и были нищи.
Огромной и пустой землей владел, неизвестно почему, один человек, такой же, как те люди внизу, но не любивший земли и живущий где-то вдали. И там, где он не знал, что делать с огромной землею, в глубоких трещинах от тесноты задыхались люди.
А в это время тот, кто владел огромной землею, окутывал тела дорогих продажных женщин мачтовыми соснами своего майората и приезжал сюда только послушать, как трубят охотничьи рога в его лесах.
Над ухом Шевардина неотступно и громко, как в охотничьи рога, трубили комары, точно хотели напеть: так и будет, и будет, и будет.
В волны идущей внизу сырой плесени вливался запах гнилых яблок и черного хлеба. Черная ночь за дверью была немой.
Шевардин не представлял себе графа как человека: он был для него безличной тяжестью, давившей плечи, как ненужный, но тяжелый мешок, который хочется сбросить наземь, чтобы свободно вздохнуть. Он был для него тяжестью, давившей звуки, дождем, смывавшим краски, стеною, заслонившей даль.
Шевардин вспомнил небо, каким оно было перед вечером, насыщенное синим до черноты, с седыми кудрями вверху. Седые кудри были седые брови над хмурым, огромным, пугающим глазом, — и веселые краски поспешно сбежали с земли, и побледнели и стихли звуки, и заплакала даль.
Таким был граф.
И весь он был маленький и далекий, весь он был надоедливо ненужный, как гуденье комаров, весь он был незаметный, как точка на белой стене, и всем кругом он мешал жить.
Шевардин любил землю, как полнозвучную красоту, как великую мощь, как воплощенную сказку; любил землю днем, любил ночью; любил ее в ризе солнечных лучей и под фатой дождя; любил ее с раннего детства, когда проводил в лесу под Новгород-Северском лето за летом.
То, что он ясно помнил из детства, было сплошное море цветущей черемухи, белой, точно морская пена, пахучей и полной сверху донизу свистов и раскатов: это соловьи пели под ее сводами.
- Необычный адвокат У Ёну. Сценарий. Часть 1 - Мун Чивон - Русская классическая проза
- Необычный адвокат У Ёну. Сценарий. Часть 2 - Мун Чивон - Русская классическая проза
- Неторопливое солнце (сборник) - Сергей Сергеев-Ценский - Русская классическая проза