Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оттого, что у писаря был такой глухой и ровный голос, простые слова его казались Шевардину замысловатыми и вязкими.
Рыжий лягаш, взмахивая длинными ушами, как крыльями, неловкими скачками носился по стерне и спугивал грачей и галок.
Над горизонтом проползала туча, и оттого даль казалась темной, близкой, фиолетовой, и, освещенные солнцем, четко рисовались на ней одинокие блестящие желтые колосья.
— Вон косячки какие, — остановился на узкой полоске писарь, — считается это пятнадцать сажен, полдесятины, значит, надел… Ну, какой это надел? С чего тут взяться?.
Узкие полоски разбегались вдаль, пересекались и спутывались, точно закружившаяся на одном месте куча чумазых белоголовых ребят, маленьких и плаксивых.
— Темень, — продолжал писарь, — темень несусветная… Вот послезавтра Пантелеймона память, двадцать седьмого числа, и обязательно у кого-нибудь пожар случится, без этого уж нельзя… Строго празднуют, работы никто никакой: «А то вiн пiдпале!..» И выдумают, что Пантелеймон их подпалит!.. Ну, конечно, находятся такие, что по злобе кто на кого, или еще там что, и пользуются случаем — поджигают… Посты у нас строго блюдут. У нас в пост бабы грудным ребятам молока не дают: «Хай привыка…» Соску из разной чепухи сделают и суют…
В стороне от них с кочковатой межи поднялся ястреб и полетел, большой и спокойный, над самыми полями.
Писарь неловко вскинул ружье и выстрелил. Ястреб шарахнулся вбок и взмыл кверху.
— Должно, ранил, — присмотрелся из-под руки писарь. — Ружьишко у меня дрянное, легкораика; и попадешь — не убьешь… А птица к бою крепкая, в нее весь заряд всади, тогда так… А видимость есть, что ранил…
Ястреб уже поднялся так высоко, что казался только черной изгибистой полоской, а писарь все смотрел вверх. Прыгал и встревоженно лаял далеко на стерне его лягаш, потерявший из виду добычу.
Потом пошли по узкой лощине, заросшей мелкими кустами и отведенной под попас. По ней прыгало несколько тощих лошадей со спутанными ногами.
Солнце садилось, и на траву легли оранжево-розовые тона. Видно было, как они холодели, синели, седели… Потом погасло все, что еще блестело, и потух крест, горевший на высокой монастырской колокольне.
Тихо стало, и среди тишины и пустоты загудел вдруг глухой шепот писаря:
— А скажите, пожалуйста, может, вы слыхали, — говорили у нас так, про себя, — будто одно высокопоставленное лицо… только вы уж, пожалуйста, этого никому не передавайте, это мы про себя, так… да… будто высокопоставленное лицо сказало, что народ у нас как в загоне живет, что он и пьет и на преступление идет единственно от темноты, что ему если бы образование настоящее, не узнать бы его, — только что не дают… Высокопоставленное лицо будто говорило…
Кругом было чистое поле, тихое и сонное, а глухой шепот писаря звучал испуганно и точно откуда-то снизу, из земли; и столько задавленности и страха было в его мигающих глазках и сутулой тонкой фигуре, что Шевардин захохотал.
Он сел на кочку, опустив ружье между коленями, и смех его был нервный и злобный и пугал Якова Трофимыча.
— Что вы? — тихо и встревоженно спрашивал Яков Трофимыч.
А Шевардин хохотал и обидно ругался сквозь смех.
Домой они шли молча.
То, что называется сумерками, более легкое, чем воздух, реяло в воздухе неслышно, сплошно и густо, и предметы под ним становились мягкими и широкими, как крылья ночных птиц.
На стерне осела роса. Меланхолически кричали перепела вдали. С реки чуть заметно пахло цветнем и тиной…
Когда часам к десяти Шевардин пришел в свой сад, он нашел там полный погром.
Около одной скороспелки валялись колья из плетня, обитые яблоки, листья; вишенник был наскоро обобран и ветки поломаны; в дальних углах слышны были поспешно убегающие шуршащие шаги и сухой треск плетня на перелазах.
VIIIНа Пантелеймона, в ночь, в Татьяновке был пожар и сгорело пять дворов.
Был на пожаре и Шевардин, и слышал, как глухим ревом ревели бабы, и видел, как тушили мужики.
На Преображенье в монастыре из года в год велась ярмарка, и он поехал туда с возом грушовки и бели.
В саду оставил работника о. Мефодия, и о. Мефодий взял за это двугривенный.
Хороша была дорога в монастырь, сначала над рекою, потом выше, сосновым лесом. Воздух в лесу был застоявшийся, сухой и густо смолистый, точно накадил кто-то. Скрипел воз. Маленькая, но серьезная лошаденка деловито везла в гору, выпячивая из кожи каждый мускул, в такт шагу мотая головой и фыркая.
Шевардин шел сзади хозяином и постукивал палкой по встречавшимся огромным соснам, искал над собой их верхушки и оценивал их глазами.
Он знал уже, что это был графский лес и что его ежегодно, обходя законы о порубках, все больше и больше сводили, чтобы расплачиваться за жизнь графа за границей. Огромные деревья смотрели на него, как приговоренные к смерти.
С горы в просвет дороги видна была светлая, изгибистая полоса реки, озера, деревни и лес до горизонта.
Солнце садилось сзади за горой, и даль поспешно заволакивалась туманом густо-фиолетовых тонов и, огромная, но бесплотная, казалась совсем другим миром, точно земля тихо улыбнулась на этом месте и ушла вниз, а в воздухе еще млела ее улыбка.
Монастырь просвечивал сквозь розовые стволы белыми стенами своих гостиниц и главами церквей, и видно было уже, что гнездо, свитое монахами на меловом скате среди леса, — прочное гнездо.
Начался монастырский лес, — показались межевые столбы, иконки на поворотах, плетни, заборы.
Крутым спуском, еле сдерживая лошадь, пришлось сползать вниз перед толстой каменной оградой. Навстречу ехал с пустой телегой на дебелой вороной лошади монах и кричал:
— Держи права!.. Тебе говорят, права держи!
А поровнявшись, он любезно раскланялся и спросил:
— Яблочки к нам везете? По запаху-то слышно… Откуда изволите?.
Шевардин стал со своим возом за рекою, переехав для этого мост, запруженный народом.
Много было народу и много возов. В балаганах уже бойко торговали краснорядцы, выкрикивали, спорили и ругались.
Гудели колокола. С высоты мелового откоса и колокольни шумливые, круглые звуки сочно и красочно вливались в воздух, и один за другим, точно невидные большие птицы, проносились вдаль и тонули там в фиолетовых тонах заката.
На побледневшем над горою небе, между тонкими четкими соснами, высился строгий силуэт монастырской часовни.
Ниже под ним белела старая меловая церковь, и от нее вниз вела длинная раскидистая лестница, а дальше, вправо, в лесу чуть виднелся скит.
В реке отражался весь монастырь с огромными домами гостиниц и церквами. Река была спокойна, и спокойны и ясны были отражения, и дышало от них миром и тайною, и вспоминался заколдованный город Китеж, погребенный под водой в те времена, когда незыблемо верили в святость попов, колоколов и церковных оград.
А вокруг огромными, серыми гудящими толпами двигался народ, и глаза его были широки и голодны, и покорял его строгий вид белых громад, построенных не им, но на его поте.
Вместе с толпой к монастырю через мост шли и ехали на тележках нищие.
Шевардин никогда не думал, чтобы так много и таких разнообразных нищих могло скопиться на одном месте. Но видно было, что к ярмарке многие из них сошлись издалека, и, одетые в лохмотья, с выставленными напоказ култышками рук и ног, старые, слепые, гнусавые, воплощенным косноязычным воплем они двигались в толпе — половина толпы.
И нищие давали нищим.
Корявые, засушенные работой бабы развязывали узелки платков и вынимали оттуда грязную медь.
И все вместе рядом, темные и убогие, шли они, как к последнему оплоту, к высоким и богатым каменным домам и к горделиво поднявшимся в небо церковным главам.
И опять Шевардину показалось, что это он видел когда-то очень давно, или слышал, или все это старая сказка старой няньки, такой же убогой, такой же нищей, такой же слепой.
Воз его с отпряженной лошадью и поднятыми оглоблями стоял в стороне под старыми вязами, но и здесь его нашли монахи и взяли за место.
А следом за ними подошел здоровенный звериного вида бородатый малый, с огромными загорелыми руками, похожими на два висячих самовара, и попросил на хлеб.
— Тебе на хлеб? — озадачился Шевардин. — Да ты быка ручищами убить можешь!
— Жену убил, точно… — мрачно подтвердил бородач. — Быков не пробовал, а жену убил… Теперь по церковному покаянию хожу.
— За что убил? — глухо спросил Шевардин.
— На месте преступления с любовником застал. И ее убил и любовника убил… Обоих убил! — ровно и четко, точно прочитал молитву, отрубил бородач.
Глаза у него были маленькие, неподвижные и правдивые, как у зверя. И Шевардин почувствовал, что такой мог убить, и дал, чтобы не видеть огромных рук, и босых ног, и звериного взгляда.
- Севастопольская хроника - Петр Александрович Сажин - Русская классическая проза
- Неторопливое солнце (сборник) - Сергей Сергеев-Ценский - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- В Рождество - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький - Русская классическая проза