На следующий день я написал великому князю весьма почтительное, но короткое письмо, в котором я выражал свое сожаление, что навлек на себя такую неслыханную немилость, даже не подозревая ее причины, но что, рискуя заслужить немилость, я умоляю Его Величество остерегаться таких опрометчивых осуждений и предварительных приговоров. После этого я ожидал одного из двух: или что Его Императорское Величество меня вызовет для объяснений, или что он запретит мне показываться ему на глаза, что было бы чрезвычайно неудобно для человека, встречавшего его только у императрицы, но вышло совсем иначе.
Я получил от Николаи письмо, на которое мне только пришлось пожать плечами. Он мне сообщал, что великий князь получил мое письмо, но не может на него ответить по двум причинам: во-первых, потому что он слишком умен для того, а во-вторых, потому что великая княгиня собирается разрешиться от бремени. На следующий день императрица меня спросила, какое важное поручение Нарышкин имел мне передать. Я просил Ее Величество смотреть на эту вещь, как на недостойную ее внимания, но это мне ничего не помогло. Тогда, желая дать понять, насколько мое положение щекотливо, я просил ее приказать мне говорить, что она тотчас сделала. Императрица, узнав в чем дело, страшно рассердилась, вся покраснела от гнева и повторила несколько раз: «Он еще не дошел до того, чтобы рубить головы; он даже не может быть уверенным, что когда-нибудь дойдет до того. Я скажу ему по этому поводу несколько слов. Он сходит с ума».
Великому князю было повелено явиться на следующий день в Царское Село, последовал такой выговор, что Павел Петрович, как всегда в таких случаях сильно перепуганный, обошелся со мной в высшей степени любезно. С тех пор я его встречал только у императрицы, а у него лишь в высокоторжественные дни. Он поглядывал на меня милостиво, но не говорил со мною ни слова, до тех пор, пока меня не назначили послом в Неаполь. Тогда он мне сказал: «Если вам это доставляет удовольствие, я вас с этим поздравляю». Было замечено, что после той сцены, которою он был обязан мне, он стал намного осторожнее в обращении с своими придворными. Его друг Ростопчин[174], впрочем, научил его, что не надо так скоро снимать маску, и давал ему, из своею убежища в Гатчине, советы, которые могли бы быть прекрасными, если бы их исходною точкою не были обман и интрига. Я помню, что когда однажды в личных апартаментах императрице рассказывали про какую-то новую выходку великого князя, граф Зубов сказал, со свойственной ему откровенностью: «Он сумасшедший». Императрица ему на это ответила: «Я это знаю не хуже вас, но, к несчастью, он недостаточно безумен, чтобы защитить государство от бед, которые он ему готовит».
Мое посольство в Неаполе и заточение в крепость, которому я был подвергнут по возвращении оттуда, лишили меня возможности дать подробный отчет о поведении великого князя в продолжении двух последних лет царствования Екатерины II (1794–1796). Я только знаю, что он постоянно был окружен группой лиц, называемых «гатчинцами», почти не выезжал из Гатчины и появлялся в городе лишь в торжественных случаях. Но тем скорее он появился в столице, как только до него дошло известие о болезни Ее Величества. Эта великая государыня еще не перестала дышать, Ростопчин и граф Шувалов[175] без уважения к почившей, уже заняли ее опочивальню и впустили туда своих друзей и любимцев. Я никогда не мог понять, каким образом граф Зубов и остальные могли до такой степени потерять голову, чтобы допустить подобную профанацию.
Прежде чем войти в подробности этого необыкновенного царствования и, оставляя в стороне политику, о которой я не имел возможности судить, я должен рассказать то, что я видел по поводу стараний, прилагаемых лицами, окружавшими Павла I, чтобы довести его окончательно до помешательства. Следовало посоветовать ему продолжать лечение у лейб-медика Фрейганга, который каждый месяц в новолуние давал ему слабительное, что очищало его от желчи и имело благотворное действие на его характер. После его восшествия на престол эта последняя диета имела бы еще большее значение и его мнимым друзьям следовало еще больше настаивать на ее продолжении но император, освободившись от своих опасений (что ему не придется царствовать), думал только о том, как бы проявлять побольше свою власть, а фавориты заботились меньше о здоровье государя и о счастье подданных, чем о благополучии их собственных карманов. Фрейганг, имевший неосторожность хвастаться, был удален от Двора, а низость и злоба второстепенных царедворцев окончательно погубили, нравственно и физически, этого несчастного государя.
Французская революция произвела на него сильнейшее впечатление; он был от нее в ужасе. Однажды он мне сказал: «Я думаю о ней лихорадочно и говорю о ней с возмущением». С тех пор все, что раньше ему только не нравилось, стало его раздражать. Неурядицы, неизбежные при всяком большом управлении, показались ему величайшими преступлениями и малейшая забывчивость — умышленным проступком. Это был удобный момент, чтобы успокоить его мысли, смягчить его нрав и убедить его в том, что мягкость, в связи с твердостью, составляет самое могущественное оружие для государя.
Но какие тогда были друзья у того, кто царствовал над таким обширным государством? Кто мог тогда иметь такое сильное влияние на судьбы Европы? Князь Куракин? — он был так глуп, как только можно и, начав с полного ничтожества, достиг, путем лести, высших почестей. Камергер Вадковский? — человек злостный до ослепления. Князь Николай Алексеевич Голицын, впоследствии обер-шталмейстер? — новообращенный вольнодумец, воображающий себя государственным мужем и утешавший великого князя по поводу сцен ревности, которые ему устраивала его супруга тем, что, сделавшись императором, он сможет ее заключить в монастыре. Граф Эстергази, состоявший раньше при наследнике французского короля и принимавший участие во всех ошибках, закончившихся французской революцией? Он имел обыкновение говорить, мрачно покачивая головою: «Только посредством своевременного кровопускания можно предупредить возмущение в большом государстве». Вот те советчики, окружавшие государя, умственные способности которого все больше суживались в кругу домашних споров между его женой, г-жей Нелидовой и их приверженцами.
Наконец, он взошел на престол и был в восторге от перешедшей к нему полноты власти. Это также был удобный момент выставить на первом плане долг, но, по-видимому, и тут не нашли более действенного средства, чтобы снискать его расположение, как уверить его в том, что все существует только для него и ради него и что он может всем пользоваться, без всякого зазрения совести, для своего собственного удовольствия. Со всех концов империи стали появляться старики, уже тридцать пять лет умершие гражданскою смертью, чуждые обычаев Двора, учтивых нравов царствования Екатерины II, грозных событий Европы и исходящего оттуда просвещения. Они, вместе со своими старомодными костюмами, привезли с собою устаревшие манеры и умели только бить челом и поклоняться. И что из этого вышло? Все поколение, занимавшее место, не имея возможности сразу подражать этим образчикам старины и не подозревая даже, чтобы это могло быть средством понравиться верхам, казалось поколением мятежников, вознесшихся в своей гордости, тогда как патриархи преклонялись перед помазанником Божьим. Государь жаловался старикам на молодых и первые отвечали, что они осуждают своих сыновей и племянников, находили, что они развращены философией, внушавшей им ужас, и убедили деспота, который пробовал свои силы, в том, что для России полезна лишь система управления Петра I и Анны Иоанновны. Но времена изменились. Екатерина сумела, мягкостью власти и славою успеха, создать верность, основанную на любви, и послушание, происходящее от восхищения. Павел, окруженный стариками и неизвестными молодыми людьми, вообразил себе, что можно сразу требовать того, что нужно сначала заслужить. Но нельзя достичь того, что невозможно. Тогда он начал ссылать, но не виновных, ибо никому не приходило в голову провиниться, а наиболее сдержанных, наименее услужливых и наименее покорных. Ссылки охлаждающе подействовали на других; от этого произошли новые ссылки, новые охлаждения и настал скоро всеобщий ужас с одной стороны и подозрительность, остервенение — с другой. Дошло до того, что через три года в Петербурге не было ни одного должностного лица и ни одного уцелевшего семейства из всех тех, которых там оставила умирающая Екатерина.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});