— Стоило мне заговорить о своих пациентах, детях или подружках, она отвечала: «Не имеет значения!»
— Когда я протестовал против необходимости работать, зарабатывать на жизнь, спать, избегать слишком интенсивных впечатлений, она говорила: «Это не имеет значения!» То есть никакие общепринятые ценности и установки не поддерживаются. Знаешь, поначалу это шокирует и выбивает из колеи.
— Отдает фашизмом. И все это во имя свободы!
— Ну что ж, я понимаю твою точку зрения, но фашизмом здесь и не пахло, потому, что ее идея заключается в том, что ты должен стереть все границы, в которые заключена свободная личность. Все те досадные условности, которые ты должен терпеть… В своем познании жизни надо дойти до самого дна, даже если это дно внушает тебе ужас. Мартина теряла рассудок. Ее поместили в больницу, и она прошла через вереницу новых испытаний. Но она нашла в себе силы вернуть утерянный рассудок и стать еще сильнее, чем была. Со мной за эту неделю произошло то же самое. Я должен был пересилить страх, возникавший, когда я жил с ними без всяких планов, не знал, куда мы пойдем через минуту, не имел вообще никакой собственности и полностью зависел от трех чужих людей. То есть, для меня воскресли все мои детские проблемы и страхи. А секс — поначалу секс вызывал жуткое смущение. Заниматься групповым сексом куда труднее, чем тебе кажется. Тебе приходится бороться с твоей собственной гомосексуальностью. Думаю, это настоящая пытка.
— Ну и что же в этом хорошего? Звучит довольно уныло и неприятно. — И все же я была заинтригована.
— Когда проходят первые несколько дней шока, все идет прекрасно. Мы ходили повсюду, взявшись за руки. Мы распевали песни на улицах. Мы делили еду, деньги и вообще все, что имели. И никто не вспоминал о работе или ответственности.
— Ну, а как насчет твоих детей?
— Но они же с Эстер в Лондоне.
— Стало быть, она несет ответственность и выполняет свои обязанности, в то время как ты играешь в экзистенциалиста, как Мария Антуанетта играла в пастушку!
— Вовсе нет, все было не так, а что касается Эстер, она тоже не прочь время от времени пуститься во все тяжкие, загуляв с очередным дружком и предоставив мне возможность заботиться о детях и содержать их.
— Но ведь это же твои дети, правда?
— Собственность, собственность, собственность и обладание, — принялся передразнивать он, приводя меня в ярость. — Все вы, иудейские царевны, одинаковы…
— Это же я подкинула тебе понятие «царевна иудейская», и ты немедля используешь его против меня. Моя мать всегда предостерегала меня против таких типов, как ты.
Он запустил руку под купальник и погладил мою промежность. Парочка толстых немцев заерзала под соседним деревом. Ну и пусть!
— Скользко, — сказал он.
— Твоя работа, — отозвалась я.
— Наша работа, — поправил меня он.
А потом внезапно добавил:
— Я хочу преподать тебе урок, вроде того, что дала мне Мартин. Я хочу поучить тебя не бояться того, что происходит внутри тебя.
Он впился зубами в мое бедро. Они оставили глубокий след…
Когда я вернулась в гостиницу, было уже полшестого и Беннет с нетерпением ждал меня. Даже не спросив, где я была, он обхватил меня обеими руками и принялся расстегивать платье. Он ласкал мое тело, еще хранившее воспоминания об Адриане — чем не пресловутый треугольник во всех смыслах? Он любил меня так страстно, настойчиво и изощренно, что я была возбуждена, как никогда. Яснее ясного, что как любовник он куда лучше Адриана. Так же ясно, что именно Адриан внес столь радикальные перемены в наши интимные отношения, заставив нас взглянуть друг на друга новыми глазами. Теперь же наступило полное слияние, словно кожа перестала существовать, и мы перелились друг в друга. Получилось так, что Беннет снова оценил меня, влюбившись, как в первое время нашего знакомства.
Мы вместе встали под душ и принялись плескаться, как дети. Потом поочередно намыливали друг друга. Надо сказать, что я была шокирована собственной неразборчивостью, позволяющей мне переходить от одного мужчины к другому и оставаться при этом одинаково пылкой и возбужденной. Я не сомневалась, что позже мне придется заплатить за это чувством вины и отвращения к себе, которое, как известно мне одной, несомненно придет после такого разгула страстей. Но сейчас я счастлива. Наконец-то меня оценили по достоинству! А может быть именно два мужчины дополняют друг друга, сливаясь в совершенной личности?
Одним из наиболее запомнившихся событий конгресса было посещение венского Ратхауса. И запомнилось оно потому, что представляло великолепную возможность наблюдать оптом и в розницу более 2000 психоаналитиков, красующихся, как глухари на току и весьма истосковавшихся за годичный перерыв друг по другу и по обширной аудитории. Выдался случай понаблюдать за солидными и степенными пожилыми психоаналитиками, творящими чудеса — или, по крайней мере думающих, что это им удается. Еще одним ярким впечатлением этого Конгресса, врезавшимся в мою память, был тот исступленный вечер, когда я неслась в вальсе через бесконечную анфиладу комнат, в полыхающем пурпуром и блестками вечернем платье (кстати, золотые блестки дождем сыпались на пол), переходила из одной залы в другую, танцевала попеременно то с Адрианом, то с Беннетом и совершенно забылась. В тот вечер чувство реальности покинуло меня.
Откормленная свинка в чине леди-мэри Вены воздавала почести herzlichе Glusse Анне Фрейд и другим психоаналитикам и вешала на уши обычное немецкое дерьмо по поводу того, что Вена рада их видеть снова. И ни слова, конечно, о том, как они бежали из Вены в 1938. Тогда для них не было ни духового оркестра, игравшего «Дунайские волны», с ними не заигрывали herzlichen Glussen и не предлагали дармовой шнапс.
Когда подали закуску, созвездия психоаналитиков, облаченных в строгие представительские костюмы, как шмели, переговаривались через стол.
— Скорей — они прорываются на переднюю линию! — заголосила внушительная матрона, убийственно благоухающая резедой, затертая между Скарсдейл и Новой Школой.
— А они уже подали пирог в соседнюю комнату, — довели до всеобщего сведения двести фунтов женской красоты, облаченные в канареечно-желтый атласный костюм и потрясавшие серьгами с подвесками в полтора пальца длиной.
— Да не толкайтесь же! — кричал выдающийся (а, возможно, и вырождающийся) престарелый психоаналитик, в старомодном смокинге и клетчатом жилете. Он барахтался между дамой, устремившейся к индюшачьей ножке, и мужчиной, тянувшимся к суфле из крабов. Все сновали вокруг стола, выхватывая самое вкусное; эта часть вечера запечатлелась у меня в виде бесчисленных длинных рук, подцепляющих лакомые кусочки с серебряных подносов.