class="p1">– Непременно исполню.
– А как приступить нам к делу англичан, как обмануть бдительность тюремной стражи?
Еврей призадумался.
– Ворота в арк запираются вечером, – рассуждал он, относя эти слова более к самому себе, чем к своему собеседнику, – и у них всегда надежный караул, большей частью из людей, преданных хану: тут нечего и пытаться; во всяком случае, надобно перелезть через стену арка. Только, знаешь, без лишних приготовлений, без лестницы, иначе заметят, с одной веревкой… ты это можешь сделать?
– Могу. Была бы только темная ночь.
– А там, – продолжал еврей, опять как бы говоря самому себе, едва выжимая слова сквозь зубы, – там опять эти проклятые сарбазы у самой тюрьмы; правда, между ними большая часть персиян, которые хоть и приняли сунитский закон, однако в душе своей все-таки остаются шиитами; все-таки помнят свою родину и то, что они тут пленники и поневоле служат в ханском войске: на них иногда можно понадеяться в деле измены; правда трусы, и при первой пытке выдадут тайну; но надобно, чтоб они не знали ее вполне. Улучить бы только такое время, когда в карауле будут стоять люди повернее и понадежнее для нас; а там подкуп, вино…
Новые знакомцы толковали еще несколько времени, условились в некоторых мерах, и расстались.
В темную, дождливую ночь, Рахман-Аяз пробирался по площади Регистана. Он часто останавливался и прислушивался ежеминутно, потому что стены арка были уже перед его глазами. Вдруг, заслышал он шаги позади себя, и прислонился к стене медресе Кош-Абдулла-хан; тяжелые шаги людей, по колено грузнувших в грязи, делались все слышней и слышней; мелькнул свет фонарей, которые несли впереди два человека, за ними шел третий, также с фонарем: это был бухарский джелиль, палач; туркменец ясно узнал его, вооруженный веревкой и ножом, он готов был кинуться на своего соперника, задушить или зарезать его; но благоразумие не позволяло вступить в открытый бой против троих; кровь кинулась ему в лицо, невольное движение, от которого он не мог воздержаться, обратило на него внимание джелиля, который дозором обходил город, по обязанности своей, и как гончая собака озирался поминутно вокруг.
– Фонарей, – закричал он своим провожатым. Рахман-Аязу нельзя было ни убежать, ни скрыться на месте: он очутился лицом к лицу против палача.
– Что ты делаешь, а? Зачем шляешься по городу в такую темную ночь? Говори!
– Ушла лошадь, так иду к старому ее хозяину; не там ли!
– Зачем не дождался зари?
– На заре надо ехать, а на голодной лошади недалеко уедешь.
– А почему нет у тебя фонаря?
– Где взять туркменцу фонарь.
– Ступай домой, и чтоб я тебя больше не встречал, не то сейчас в тюрьму.
– А встретишься в другой раз, сам не будешь рад такой встрече, – пробормотал Рахман-Аяз.
– Зачем впускают в город эту кочующую тварь, – говорил, уходя джелиль; – а еще без особых причин не тронь ее, потому что хан покровительствует кочевым племенам: нужда в них большая; только разбойничают!
Голос и шаги джелиля затихли в отдалении. Рахман-Аяз обогнул Регистан и зашел со стороны медресе Дарульшифа к самой стене арка: тут стена делает небольшой уступ внутрь и потому всего более сокрыта от посторонних глаз; к тому же отсюда всего ближе в Кана-хане, разумеется, с внутренней стороны. Рахман-Аяз бросил через стену камень, вокруг которого был обвит конец веревки, и, дернув ее потом, убедился, что она надежно укреплена с другой стороны: это было дело союза с Саул-Качкаданом, и туркменец в душе своей благословлял его. Еще минута, и он карабкался по стене; он уже был наверху ее, как раздались шаги, вероятно, часового внизу, и Рахман припал к стене; сердце его сильно билось. Что если бы этот часовой проходил минутой раньше, в то время как он был еще внизу!.. Когда шаги затихли, туркменец несколько приподнялся и по веревке сполз вниз, но веревка не доставала до земли, и он, не измеряя, не видя высоты, остающейся до земли, соскочил вниз.
Внутри арка не видно было ни души, он даже не встретил своего таинственного сообщника, который прикрепил конец его веревки. «Что, – думал он, – если жид ведет меня на погибель и где-нибудь скрыта засада. Но что ему пользы, если одним туркменцем будет меньше! Много ли дадут ему за меня?» И он смелее подошел к Кана-хане. Пьяный сарбаз спал крепко. Рахман-Аяз подполз к узкой щели, служившей вместо окна для заключенных, и просунул в нее свернутую бумажку. Прошло несколько секунд, а бумажка оставалась нетронутой, на месте; он опять начинал думать, что жид изменил тайне и тюремных затворников более не существует, двинул раз-два бумажку, чтобы шелестом ее обратить внимание заключенных и эта хитрость имела успех: бумажка вскоре исчезла. Рахман-Аяз стал дожидать ответа; он свернулся, как мог, чтобы меньше занимать места и быть неприметней, притаил дыхание, старался задушить самые мысли, которые, надобно сказать, в эту пору у него были очень не покойны, тем более, что по временам, когда решался приподнять голову, он видел огонек в доме визиря и даже слышал, или, по крайней мере, ему казалось, что слышит шаги сторожевых, ходивших вокруг дворца хана и шум пирования в его мужском серале. Минуты ожидания казались веком для туркменца, и мучительное томление сердца не раз заставляло его забывать осторожность и проводило в невольное движение; наконец, показалась давно ожидаемая записка: это был ответ заключенных. Радостно схватил ее Рахман-Аяз и в несколько скачков достиг до стены, отыскал висевший в воздухе конец веревки, кое-как вскарабкался до него и потом спустился, на другую сторону стены. Через несколько часов, рано на заре, был он уже за городской стеной.
О, весело забилось сердце его, когда он увидел себя опять на своей родимой почве, в степи, на своем добром коне, с драгоценной добычей. Мысль обладания Нюр-Пашой не казалась ему более пустою химерой: туркменец строил в уме своем самые блестящие планы: он думал о своем счастье, которое так было близко для него; он думал о радости Нюр-Паши, когда она узнает, что Рахим-бай согласился на брак ее с ним, с простым туркменцем, и мало ли о чем думал счастливец: мысли его вихрем носились в радужном мире и переполненное сердце купалось в радости… казалось, и добрый конь его разделял радость всадника, и весело помавая ушами, частой рысью ехал по вязкой, глинистой грязи. Рахман-Аяз направлялся к Кара-Кулю. Вскоре южное солнце иссушило растворившуюся почву и стало обычным царем в зените.
Утомленный конь и путник приостановились. Было очень душно.
Прошло несколько времени. Туркменец готовился в дальнейший путь. Как-то странно