Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я — лучший в мире сыровар. Я — величайший полководец. Я — умнейший государственный деятель. Я — величайший поэт. Я — искуснейший фокусник. Я — лучший редактор. Я — величайший патриот. Мы — первая нация в мире. Мы — единственный хороший народ. Одна наша религия истинная.
Батюшки! Как все мы кричим, бьем в барабан и выхваляем свой товар! И никто не верит ни единому нашему слову, и люди спрашивают друг друга: «Как нам узнать, который из этих хвастунов самый умный и самый великий?»
И отвечают друг другу: «Ни одного тут нет ни умного, ни великого. Умные и великие люди не здесь: им не место среди этих взбесившихся шарлатанов и крикунов. Люди, которых вы видите здесь, не более как горластые петухи. Кто из них кричит всех громче и дольше, тот, должно быть, и лучше всех: это единственное мерило их достоинств».
Что же нам остается делать, как не кричать по-петушиному? И кто из нас всех громче и дольше кричит, выхваляя себя, на этой навозной куче, которую мы называем миром, тот и выше и краше всех.
Однако я отвлекся. Я хотел рассказать вам о наших часах.
Это была фантазия моей жены — приобрести эти часы. Мы обедали у Баглсов, а Баглс только что купил часы; они ему попались в Эссексе — так он выразился. Баглсу вечно что-нибудь «попадается». Он способен стать перед старинной деревянной резной кроватью, весящей около трех тонн, и сказать: «Да, недурная вещица. Она мне попалась в Голландии». Как будто он нашел ее на дороге, незаметно поднял и сунул в зонтик, чтобы никто не видел.
Баглс все время трещал о своих часах. Это были славные старинные часы, — футов восемь в вышину, в резном дубовом футляре; звучное, басистое, торжественное тиканье их было приятным аккомпанементом к послеобеденной беседе и придавало комнате особый уют и достоинство.
Мы долго обсуждали его покупку, и Баглс рассказывал, как ему нравится это медлительное, серьезное движение маятника и как, когда он сидит наедине с этими часами в вечерней тишине, с ним словно беседует мудрый старый друг, повествуя ему о былых временах, когда и люди были другие, и думали, и жили по-другому.
Часы эти произвели большое впечатление на мою жену. На обратном пути она была задумчива и молчалива, а когда мы поднялись к себе наверх, сказала мне: «Почему бы и нам не купить такие часы?» Это было бы чем-то вроде старого друга, который заботится обо всех нас, — ей казалось бы даже, что он присматривает за малюткой.
У меня есть один человек в Норхемптоншире, у которого я иногда покупаю подержанную мебель, и я обратился к нему. Он немедля ответил, что у него есть как раз то, что мне нужно. (У него всегда все есть. Мне в этом отношении везет.) Чудеснейшие старинные часы, каких ему давно уже не встречалось; он прилагал фотографию и подробное описание и спрашивал, можно ли прислать их мне на дом.
По фотографии и подробному описанию мне показалось, что это именно то, что мне нужно, и я написал ему: «Присылайте».
Три дня спустя раздался стук в дверь. Разумеется, это бывало и раньше, но я рассказываю только о том, что имеет отношение к часам. Горничная доложила, что меня спрашивают внизу двое мужчин, и я вышел к ним.
Это были носильщики. Заглянув в накладную, я убедился, что это мне прислали часы, и небрежно бросил: «Ах да, хорошо, снесите их наверх».
Носильщики возразили, что они очень сожалеют, но в том-то и беда, что они не знают, как им снести это наверх.
Я спустился вниз и увидал втиснутый клином поперек площадки ящик, по первому впечатлению — тот самый, в котором была в свое время доставлена в Лондон Игла Клеопатры. Оказывается, это и были мои часы.
Я принес топор и лом, мы принаняли двух дюжих оборванцев и впятером работали полчаса, пока ящик, наконец, не поддался нашим усилиям, после чего движение по лестнице восстановилось, к великому удовольствию других жильцов.
После этого мы внесли часы наверх, собрали их, и я поставил их в углу столовой.
Вначале они обнаруживали сильную наклонность валиться вперед и падать на людей, но благодаря тому, что я не жалел гвоздей, винтов и дощечек, жизнь в одной комнате с ними сделалась возможной, но к этому времени я совершенно выбился из сил и, перевязав свои раны, улегся спать.
Среди ночи меня разбудила жена: она была очень встревожена тем, что часы пробили тринадцать раз, и спрашивала меня: как, по-моему, кому из наших близких это предвещает смерть?
Я ответил, что не знаю, но надеюсь, что — соседскому псу.
Жена уверяла, что у нее предчувствие — это умрет малютка. Я всячески старался утешить ее, но не мог, пока, наконец, она не наплакалась вдоволь и не уснула.
Все утро я убеждал ее, что она, вероятно, ошиблась, и она, наконец, подарила меня улыбкой. Но под вечер часы снова пробили тринадцать.
Все ее страхи возобновились. Теперь она была убеждена, что и малютка и я обречены на смерть и что ей суждено остаться бездетной вдовой. Я попытался обратить это в шутку, но она еще больше огорчилась, уверяя, что и я думаю то же самое и только притворяюсь легкомысленным, чтоб успокоить ее; но она постарается быть мужественной.
Больше всего она бранила Баглса.
Ночью часы снова повторили свое мрачное предсказание; на этот раз жена решила, что опасность грозит ее тетке Марии, и, по-видимому, примирилась с этим. Но все-таки жалела, что я купил часы, и сокрушалась о моей страсти наполнять дом всевозможным хламом.
На следующий день часы четыре раза били по тринадцати раз, и это развеселило жену, — она сказала, что если все мы умрем, то это еще не так страшно. По всей вероятности, разразится эпидемия и унесет нас всех. Она была почти довольна этим.
А часы между тем приговорили к смерти не только всех наших родственников и друзей, но и соседей.
Несколько месяцев подряд они целыми днями проделывали одно и то же, пока, наконец, нам не надоела эта бойня и в окрестностях нашего дома не осталось ни единой живой души.
Тогда они, видимо, сами решили начать новую жизнь и стали бить уже безобидно, по тридцати девяти и по сорока одному разу. Любимое число их — тридцать два, однажды они отбили целых сорок девять ударов. Больше сорока девяти они никогда не били. Не знаю почему — никогда не мог понять, — но только не били.
И бьют-то они не через правильные промежутки времени, а когда им заблагорассудится. Иной раз бьют три и четыре раза в течение одного часа, а то целых полдня не бьют совсем.
Что называется, чудаковатые часы, с придурью.
Мне не раз приходило в голову отдать их в починку и превратить в порядочные, знающие свое время часы, но я как-то привык к ним и полюбил в них это насмешливое, ироническое отношение к времени.
Почтения они к нему не питают и как будто нарочно стараются оскорбить его. Например, в половине третьего пробьют тридцать два; а через двадцать минут бьют час!
Или они действительно прониклись презрением к своему господину и хотят дать ему это почувствовать? Говорят, нет героя для его слуги. Быть может, мутному взору своего старого слуги и суровое Время с его каменным ликом кажется слабым и смертным — лишь несколько более долговечным, чем другие смертные? Быть может, эти часы, тикая и тикая столько лет подряд, убедились в ничтожности Времени, которое представляется таким великим и могущественным нашему робкому человеческому взору?
Быть может, угрюмо посмеиваясь и отбивая по тридцати пяти и по сорока ударов, они говорят ему: «Я тебя знаю, Время. Хоть ты и кажешься богоподобным и грозным, но на самом деле что ты, как не призрак — греза, — как и все мы? И даже меньше того, потому что вот ты прошло, и нет тебя. Не бойтесь же его, бессмертные люди. Время — лишь тень мира на фоне Вечности».
О модах и еще кое о чем
(Из сборника «Наброски синим, зеленым и серым»)— Нет, это вам совсем не идет, — заметил я.
— Ах, какой вы противный! — огрызнулась модная львица. — Никогда больше не буду спрашивать ваших советов.
— Ну, виноват, — поспешил я извиниться, — не так выразился. Это не подходит, собственно говоря, к вашему стилю, хотя другие дамы выглядят еще хуже в таких сооружениях… очень неудачная мода. (Речь шла о чудовищного фасона шляпе.)
— Он, — подхватил второстепенный поэт, — хочет сказать, что этот фасон, не будучи сам по себе красивым, ни в каком случае не может согласоваться с вашей, так сказать, высокоэстетичной наружностью. Все, не вполне совершенное, может только дисгармонировать с вашей совершеннейшей красотой.
— Не слушайте вы их, милочка, — вмешалась светская дама. — Этот фасон — последнее слово парижских мастерских, поэтому не может быть несовершенным. Он прелестен и очень идет вам.
— Почему женщины так закабалили себя модой? — глубокомысленно произнес непризнанный философ. — Они говорят, читают и думают только о модах. Между тем женщины даже не понимают, что такое, в сущности, мода и какова должна быть одежда. Первая цель одежды — служить покровом от различных атмосферических влияний и вторая — достойно украшать.
- Рассказы - Аркадий Аверченко - Русская классическая проза
- Том 1. Весёлые устрицы - Аркадий Аверченко - Русская классическая проза
- Том 1. Весёлые устрицы - Аркадий Аверченко - Русская классическая проза
- Волчьи ямы (сборник) - Аркадий Аверченко - Русская классическая проза
- Письмо от Анны - Александр Алексеевич Хомутовский - Историческая проза / Русская классическая проза