Ловлю рыбу — увы! мне это нравится. Часто говорим о тебе.
Ночью я сплю не очень хорошо — должно быть потому что ты меня не крестишь, но надеюсь, это пройдет. Я тебя очень люблю.
Пиши мне, мой золотой. Целую тебя крепко. Валя тоже. Твой мышь».
О Мандельштаме Ходасевич в письмах этого лета постоянно отзывается иронически, воспринимая лишь его человеческую чудаковатость и как-то не вникая в его стихи и не оценив их. 18 июня он пишет Нюре:
«<…> Здесь живет Максимилиан avec son mère,[2] Мандельштам и Шервашидзе, художник. Вижусь с ними мало. Был у Макса вчера, просидел час, днем, конечно. Он тебе кланяется. Удивился, что я без тебя. Вспоминал юные годы. Мандельштам дурень; Софья Яковлевна (Парнок. — И. М.) права. Просто глуп, без всяких особенностей. Пыжится. Я не сержусь. <…>».
Московскому приятелю Борису Александровичу Диатропову он, правда, сообщает: «В числе моих ближайших друзей — Максимилиан Волошин и Осип Мандельштам».
Мандельштам позднее, в своем очерке 1922 года «Шуба», напечатанном в газете «Советский юг» (Ростов-н/Д), напишет о Ходасевиче тоже без особой приязни, называя его поэтический голос «негромким, серебряным, старческим», но при этом признавая, что он «подарил нам несколько стихотворений, пленительных, как цоканье соловья, неожиданных и звонких, как девический смех в морозную ночь». Ходасевича называли в шутку «старичком» и в детстве; его внешнюю сдержанность и сухость часто принимали за старость души.
Ходасевич описывает свои коктебельские будни в письмах Нюре скрупулезно и подробно: сколько выпил стаканов молока, что ел на обед. Он знает, что Нюре это интересно, но, видимо, таков характер их отношений: его не тянет в письмах к жене рассуждать об отвлеченных материях, о стихотворстве, хотя она вроде бы считается причастной к литературному миру. Кроме того, это обличает и некоторую пунктуальность его натуры: он ведет приходно-расходные книжки (в архиве они сохранились за 1913–1914 годы), Нюра отчитывается перед ним в своих расходах, различные поручения ей он тоже расписывает по пунктам. Наверное, иначе и не прожить на такие доходы — приходится считать каждую копейку…
В открытке от 18 июня:
«Я чувствую себя хорошо. Ношу рубашку, штаны, туфли, шляпу и пенснэ. Все остальное, до носков включительно, отвергнуто. От корсета, как ни удивительно, мне не жарко. Впрочем, здесь всего 36–37°. В сравнении с Венецией это мороз! Будь здорова, не ложись поздно. Я редко досиживаю до десяти.
Целую. Владя».
В подробном письме от 18 июня снова детальное описание всего дня и еды.
И — жалоба на хозяев, которые действуют ему на нервы:
«Комната у меня светлая, белая, стены оштукатуренные, очень чистые. Величина комнаты 5x6 аршин приблизительно. Все бы хорошо, но хозяева на террасе весь день пьют, едят и смеются. Все толстые (папа, мама и 3 дочки), и это мерзко. В общем, они мне надоели. Макс (Волошин. — И. М.) обещает мне за ту же цену комнату с тишиной и собственным балконом. М<ожет> б<быть>, с 6 числа перееду. Тогда извещу, но в смысле адреса это не важно: почтальон — мой закадычный друг, на днях будем на ты. Кроме того, заявлю на почте, в свое почтовое отделение.
Когда приедет Миша, напомни ему, что хорошо бы мне к 5–6 получить денег, ибо они у меня есть, но я решительно не знаю, во что обойдется поездка за корсетом (а она обязательно случится), 3 месяца он не проживет. <…> Это письмо ты покажи Мише, Хеле, Вале, <нрзб.>, Беляеву (пушкинист Михаил Дмитриевич Беляев. — И. М.), если придет <…>. Пусть из него знают, как я живу. Повторяться не стану. Дай списать и отправь копию в Академию Наук, а лучше отправь туда подлинник, оставь копию себе (эта шутка не так далека от истины: письмо хранится ныне в РГАЛИ. — И. М.). <…>
Здесь жарко, но прохладно. Это трудно объяснить, но это так. Ветер. Не простужусь, не бойся.
Здесь скалы, кругом бухты. Все устроено по Богаевскому (имеются в виду коктебельские пейзажи художника К. Ф. Богаевского. — И. М.), довольно сурово.
Крепко целую. Твой Владюша.
Всех целую без различия пола, возраста, состояния, звания. Тихо глупею».
В Раванте отдыхают также в это время сам Андрей Дидерихс (Диди — его семейное прозвище), его жена Валентина Ходасевич, Хеля — жена Михаила, брата Владислава, и, следовательно, мать Валентины.
В то же время Ходасевич пишет, что начал наконец делать переводы «для Валерия». Речь идет о переводах стихов армянских и латышских поэтов, антологию которых готовило издательство «Парус» под редакцией В. Брюсова.
21 июня он сообщает жене:
«Мой родной мышь. <…>
У меня все благополучно. 6-го числа я переезжаю к Волошиным, где за те же деньги будет у меня тихая комната с отдельной террасой. Приставать ко мне не будут. Я так и сказал Максу. Он видел в Петербурге Кулины вещи на выставке. Они ему нравятся.
Статью о Державине пишу, хоть и медленно. Однако завтра-послезавтра распишусь и кончу.
Меня очень тревожит, как ты будешь в Москве. Но я буду писать тебе каждый день (или почти). О денежках позабочусь. Ах, милый мой зверь, я ничуть не скучаю, но по тебе соскучился. Ты поймешь, что я хочу сказать. Веди себя так же. Что делать, если бы Медведь совсем умер, мышу было бы хуже. Милый мой, я вас очень люблю».
Ходасевич получил семейное прозвище Медведь не совсем понятно почему (он был отнюдь не медвежьей комплекции), но, может быть, в противоположность маленькой хрупкой Мыши (как в сказке «Теремок»: пришел медведь-всех-давишь в теремок мышки-норушки…). Это, конечно, только предположение… Куля — семейное прозвище Валентины Ходасевич.
В этом письме Владислав пересылает Нюре стихи Софьи Парнок («Пахнёт по саду розой чайной…», 1916), ему посвященные и присланные ею прямо в Коктебель, с такими строчками: «У меня есть на свете тайный / Родства не сознавший брат». Кончаются они прямым обращением: «Владислав Ходасевич! Вот вам / На счастье моя рука!»
«<…> В этих стихах, если вчитаться, много хорошего, но есть и слабые. Мне мило, однако же, что они присланы так, ни с того ни с сего, просто по хорошему чувству. Она милая. Последние две строчки очень хороши по неожиданности и твердости. Тут, в переходе, есть мастерство и смелость. <…>
Ах, Боженька, я теперь буду все время мучиться, как бы ты не умер с голоду, как бы без меня не заплакал, как бы не похудел. Спаси тебя Господь и сохрани».
«Боженька» было их домашним ласковым обоюдным обращением: так же и Нюра называет подчас в письмах мужа.
Работается, по всей видимости, трудно. В предыдущем письме, 20 июня: «Пишу о Державине, плохо выходит». И там же сообщает жене, как о радости, о полученном от Гершензона письме. Гершензон писал: «Одобряю Ваш образ жизни, бездельничайте, сколько хватит решимости. <…> Взвесьтесь, чтобы узнать прибавки веса». Это растрогало Ходасевича; он пишет Нюре: «Письмо от Гершензона. Мил до ужаса. Просит взвешиваться (кстати: я вешался по приезде: 3 п<уда> 29 ф<унтов>). Ты подумай, какой милый жид! И вообще всякие нежности». Слово «жид» звучит в этом контексте необычайно ласково, да и, по наблюдению И. П. Андреевой, Ходасевич употребляет его, исходя из польского языка, где оно вовсе не имеет унизительного оттенка, как в русском.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});