Впрочем, нечестно было бы ожидать от совсем еще молодого автора способности одновременно создавать живой, полнокровный мир и при этом конструировать в нем сложные и убедительные сюжеты. С первой из этих задач Ганиева справляется на пять с плюсом. Надо полагать, со временем освоит и вторую, ибо ума, таланта и целеустремленности этой девочке не занимать.
Мария Панкевич
Гормон радости
[73]
Если уж браться объяснять непонятное и новое через относительно понятное и известное, то дебютный роман Марии Панкевич правильнее всего сравнить с прозой Андрея Рубанова – только в женском варианте. Та же тема (тюрьма), та же побулькивающая и кипучая, чуть невротическая энергия, такая же (если уж говорить всё сразу и начистоту) проблема с сюжетом. Впрочем, последняя претензия – из разряда несущественных: сюжет для Панкевич вторичен и работает, по сути дела, не более, чем живой ниткой, на которую собраны отдельные портреты обитательниц женского СИЗО. И вот эти портреты – они в самом деле великолепны и ради них, очевидно, роман и писался.
Колоритная красавица-цыганка (героинщица и воровка), узбечка-гастарбайтерша, очень тщательно вымывшая пол после убийства и на этом основании загремевшая в тюрьму, барыга-рецидивистка (нежная мать двух дочерей и способная художница), молодая женщина из обеспеченной семьи, глушившая послеродовую депрессию большими дозами наркотиков… Десятки лиц, историй, голосов – каждая героиня у Панкевич описана не только снаружи, но как бы еще и изнутри: у каждой есть собственная интонация и любимые словечки, свои способы убегать от реальности и заговаривать страх…
Чистилище, в котором по многу месяцев томятся эти заблудшие души, тоже описано очень детально и живо – со всеми запахами и порядками, с курением в форточку и занавесочкой вокруг параши (вообще-то запрещенной, но на практике ненаказуемой), с наполовину нелегальными телевизорами и совсем нелегальными телефонами, со страстями, злыми и безнадежными влюбленностями, тоской по нормальной жизни и наркотическими ломками. Женщины, которым приносят передачи мужья (редкая и привилегированная каста), женщины, которым приносят передачи матери или дети, и женщины, которым никто ничего не приносит. Рецидивистки и первоходки. Те, кто выбивает показания, и те, из кого их выбивают. В романе Панкевич мир женской тюрьмы предстает одновременно и гораздо более бытовым и обыденным, и гораздо более зловещим, чем его принято себе воображать. Не огненные котлы и раскаленные сковородки, но пресловутая банька с тараканами.
Единственное, пожалуй, слабое звено в этом, в общем-то, вполне себе выдающемся тексте – это фигура рассказчицы. «Очкастая крыса», дочь пахана-уголовника и «приличной женщины», попавшая на нары по глупости и невезению, – она так и остается в роли условной и искусственной связки, некоторого непропорционально разросшегося союза «и», по авторскому замыслу соединяющего разные части романа воедино, но в действительности только путающего и раздражающего. Впрочем, главная ее партия – длинная кода в эпистолярном жанре (письма от героини из тюрьмы и письма ее возлюбленного в тюрьму) – предусмотрительно вынесена в отдельную, по сути дела, повесть в самом конце. Которую, в принципе, лучше пропустить – чтобы не портить впечатление.
Александр Григоренко
Мэбэт
[74]
В середине XIX века идея взять и практически с нуля написать настоящий народный эпос никому не казалась особенно дикой: жандармский полковник Пумпур на досуге сочинил латышского «Лачплесиса», а медики Лённрот и Крейцвальд – финскую «Калевалу» и эстонский «Калевипоэг» соответственно. Эти и другие придуманные эпосы на практике оказывались ничуть не хуже настоящих – они честно пускали корни, внедрялись в национальную культуру, а вскоре и сами становились основой для дальнейшей мифологической традиции…
Роман красноярца Александра Григоренко «Мэбэт» – вещь той же исчезнувшей нынче породы. Простой по сюжету и пафосно-возвышенный по манере, он обладает еще одним свойством эпоса, важнейшим и обязательным со времен «Гильгамеша» и «Илиады», – особого рода общечеловеческой пронзительностью, позволяющей в тексте про жизнь бесконечно далекого «человека тайги» разглядеть волнующую и эмоционально близкую историю про нас самих.
Используя в качестве основы мифологию ненцев, Григоренко тем не менее очень далеко уходит от первоисточника: никаких легенд про «любимца богов» в ненецких преданиях, конечно же, нет. Что, впрочем, не означает, что подобный сюжет не мог бы родиться на просторах тайги и тундры, – если не по букве, то по духу проза Григоренко изумительно похожа на фольклор народов Севера.
Главный герой романа – собственно Мэбэт – с детства отличается от своих сородичей: голубоглазый и светловолосый (такие люди, кстати, в самом деле изредка встречаются среди таежной ветви ненецкого народа), он живет без оглядки на обычаи и опираясь лишь на собственную несгибаемую волю да небывалую, ни в какие человеческие рамки не укладывающуюся удачливость. Без сговора и сватовства женится он на самой красивой девушке тайги, без спроса бьет зверя в чужих охотничьих угодьях, вдвоем с сыном выходит на неправую войну и наносит сокрушительное поражение целому многочисленному роду. Мэбэта не тревожат ни болезни, ни старость, ни обычные для человека слабости – любовь, дружба, ненависть, обида. Он жесток, но жестокость его не рефлексивна – подобно ницшевскому сверхчеловеку или «Постороннему» Альбера Камю, он просто не способен проникнуться состраданием и интересом к окружающим его унтерменшам.
Всё меняется, когда у Мэбэта рождается внук – светлоглазый, светловолосый и необычный, как он сам. Любовь к этому ребенку делает Мэбэта уязвимым, его непробиваемая доселе броня дает трещину, и в образовавшуюся прореху немедленно устремляется вездесущий рок. Теперь для того, чтобы вымолить у богов несколько жалких лет жизни и получить шанс вырастить осиротевшего внука, Мэбэту придется отправиться в головокружительное и страшное шаманское странствие по загробному миру. Двигаясь по смертельно опасной Дороге Громов, он узнает истинную (весьма обыденную, надо сказать) природу своей удачливости, взглянет в глаза всем, кого обидел, предал или бездумно обрек на смерть, получит их прощение и – совершенно не в духе европейской литературной традиции – сумеет примириться с неискоренимой слабостью человеческой природы.
От высокомерно-участливого антропологического интереса, с которым «Мэбэт», пожалуй, читается поначалу, ближе к развязке не остается и следа: судьба ненецкого «любимца богов» незаметно для читателя оборачивается универсальной моделью судьбы современного человека, утратившего связь с окружающими и одержимого идеей собственного мнимого всемогущества. Фольклорная бутафория уходит на задний план, текст серебряной стрелой взмывает к недосягаемым, поистине эсхиловским высотам трагизма. И финальный катарсис, которого читатель непременно достигнет вместе с героем, уже не будет иметь никакого отношения ни к ненцам, ни к Северу, ни к фольклору как таковому: перед нами история универсального, очищенного от всех внешних напластований человека – архетипического и вневременного.
Одним словом, ненцам повезло. Теперь у них есть настоящий эпос – мощный, волнующий и яркий. Укоренится он или нет, войдет ли в плоть и кровь ненецкой культуры, неясно – скорее всего, нет, не те сейчас времена. Но отменить сам этот факт уже невозможно.
Ильгет
[75]
Честно говоря, средний горожанин нечасто думает о ненцах. А если даже думает, то, во-первых, обязательно путает их с энцами или чукчами, а во-вторых, едва ли как-либо соотносит их опыт с собственным. То, что происходит в тайге и в тундре, видится нам одновременно очень простым и очень сложным: мы безотчетно верим, что там, где мчится почтовый «Воркута-Ленинград», чувствуют и думают просто, без изысков, а вот выживают – с огромным трудом, целиком затрачивая на это отпущенные душевные и физические ресурсы. Нет, конечно, мы все носители либеральных ценностей и отлично знаем, что человек – он всегда человек, даже если живет бог знает где и как: у него те же чувства, радости, страхи, надежды. И ему так же необходимы еда, тепло и поддержка близких. Всё это, разумеется, никем не оспаривается, но всё же, всё же… Нет, уловить связь между нами и ненцами решительно невозможно.
Творчество красноярца Александра Григоренко – жирная точка в подобного рода рассуждениях. Мало того, что после его романов («Ильгет» – вторая после нашумевшего «Мэбэта» книга григоренковского северного цикла) перестать думать о ненцах практически невозможно. Куда важнее то, что банальный тезис «все люди – люди» обретает благодаря Григоренко совершенно новые вес и объем – из бесцветного общего места становится персональным опытом.