рожала, так не твоя и хвороба.
Матрос запустил ногти в щель и рывком отодрал полдоски.
Из подвалившей штабной моторки стремительно выскочил лейтенант. На белизне кителя нестерпимо горело серебро аксельбанта.
Матросы вскочили и вытянулись. Небрежно вскинув руку, лейтенант стремглав одолел три марша пристанского трапа и исчез за колоннами.
— Ишь садит полным ходом. Как скипидаром их смазали, — Кострецов угрюмо смотрел вслед офицеру.
— А то як же ж… Война — воно не кулеш варить.
Третий матрос — суховатый, подобранный, щегольской, с очень румяными губами, вскинул глаза на говорившего.
— Ты… философия… Лучше б доски с ящиков на драл. Коли тебя кондуктор доской по зубам съездит за это дело, так по заслугам. А мы при чем? Ишь кулачищи отрастил, что становые якоря. Нескладень. И фамилия у тебя этакая. Ну где это видно, чтоб человека Перебийносом звали?
Перебийнос конфузливо приладил огромными пальцами оторванную доску на место и потер руки.
— Хвамылия? А хиба я себе брал тую хвамылию? Призвище воно таке дило — як чирий. Пристане — не видчепишь. Ось у тебе призвище — вроде вывески на крамныци. Що в середке, то й зверху.
— Ты это насчет чего? — румяногубый нахмурился.
— Та ничо́го. Як ты есть Прислужкин, то, мабуть, с того ты перед кондукторами, як той вченый цуцык, вприсядку танцюешь.
— Дурак, — румяногубый пожал плечами и презрительно отвернулся.
Перебийнос вспушил усы в улыбке и продолжал, обращаясь к Кострецову:
— Ось бачь, Кострецов. Война! А яка ж война, колы воювать не с кем?
— А тебе приспичило, хохландия? Не терпится? Рожа цела, так хочется, чтоб разворотили? Видали чудаков. По мне — хоть бы ее и вовсе не было. Помирать кому охота, а мне неволя.
— Хиба ж я про то. У мене жинка в Катеринославской. Зараз хлиба жнуть, урожай дюже гарный. Мени в осень вже на волю выходило. Мени, може, ще меньше охоты воювать. А тильки маю думку — воювать так воювать. А то и до дому не пускають, и драки нема. Якась неладна оказия.
— Ну и дура, — вставил четвертый, молчавший до сих пор, — чистый петух с кандибобером. Не нравится, что драки нет. А? Ты что, царь, что ли, что тебе неймется?
— На що царь, — невозмутимо ответил Перебийнос, — був бы я царем, то й вовсе не воював бы. Лежав бы с царицею на перине, цацкався бы, кохався, ийв бы ковбасу, та горилкой запивав.
Матросы захохотали. Прислужкин уничтожающе посмотрел на Перебийноса, потом на остальных: вот, дескать, олух.
— Хватил, — причмокнул губами четвертый матрос, — видать твое понятие об царе, деревенщина. Горилку он, слыхать, лакает почище тебя, а с царицею на перине за него другие цацкаются… А насчет войны, так кровь царю первое дело — заместо чаю пьет с булкой.
Матросы смолкли. Прислужкин опустил длинные, девичьи ресницы и отвернулся деликатно, будто разговор его совсем не касается.
Тогда пятый из группы, с унтер-офицерскими лычками, сидевший немного поодаль, поднял голову. Глаза его, коричнево-золотые, с дерзиной, яркие, уставились на сказавшего.
— Тпру, коняка! Не тащи воза в горку — кишка задом вылезет. Нашел место язык распускать.
Говоривший покраснел и что-то хотел ответить.
Но от портала пристани спустился по ступенькам мичман. Он постоял, осматриваясь, щуря мохнатые брови-разлетайки. Потом решительно направился к пятерым. Матросы подобрались. Черт его знает — какой мичман, откуда, что ему надо?
Всегда лучше перестараться, чем недостараться.
— С «Сорока мучеников», ребята? — спросил мичман, подходя.
Голос у него был не нахальный, не пренебрежительный, подразумевающий в матросе пустое место, но и не приторно ласковый, каким говорили с нижними чинами некоторые офицеры.
Голос был так себе, в меру звонкий, чуть мальчишеский, и матросы почуяли, что непосредственной опасности мичман не представляет.
— Так точно, ваше высокоблагородие, — ответил тот, с коричнево-золотыми зрачками.
— Катер скоро придет?
— Так что сами ждем гребной, ваше высокоблагородие. Должен скоро прийти. Нас старший артиллерист спосылал за гальваническими запалами — вот полчаса, как дожидаемся. Суматоха, ваше высокоблагородие, все посудинки в разгоне.
— Ладно, подождем.
Мичман присел на ящик. Матросы продолжали стоять, вежливо подобранные. Мичман вынул папироску. У матросов пожаднели глаза, и во рту защекотала слюна — они не курили уже больше часу, и вид папиросы вызвал в них острую зависть.
Мичман по лицам понял. Раскрыл портсигар.
— Что, курева нет? Угощайтесь, ребята!
Опять ответил с унтер-офицерскими лычками:
— Покорнейше благодарим, ваше высокоблагородие. Только что здесь курить не дозволяется. К тому ж и запалы в ящиках.
Щеки мичмана медленно порозовели. Получилась дурацкая штука, он сам предлагал матросам нарушений дисциплины. Но он нашел выход.
— Папиросы все равно берите. Когда можно будет — выкурите.
— Есть, ваше высокоблагородие. Ежели так, мы тут за пристанью в закуточке курнем.
Унтер-офицер осторожненько, стараясь не коснуться пальцами портсигара, выудил папиросу. За ним потянулись остальные, кроме Перебийноса.
— А ты что же? — спросил мичман.
— Так що не курящий.
Матросы скрылись за колоннадой. Перебийнос стоял, во все глаза смотря на мичмана и потея от напряжения. Оставаться один на один с незнакомым офицером было неприятно.
— Садись, братец, — сказал мичман. — Жара ведь.
Перебийнос присел с краю, одной половиной седалища, и, присев, осмелел:
— Дозвольте спросить, васкобродь, а вы не до нас?
— Да. Сейчас получил назначение в штабе. Значит, вместе служить будем.
— Рад стараться, васкобродь, — ответил Перебийнос удобной и готовой уставной формулой. И искоса оглядел мичмана с ног до головы. Как будто ничего хлопец и даже простой, в разговор идет, папирос дал. А может, так, спервоначалу задабривает. Разве их разберешь? Вон лейтенант Долецкий тоже, когда попал на корабль, сперва все на водку давал, а теперь только в зубы дает.
Офицеры для Перебийноса были всегда загадкой. За четыре года службы он так и не мог понять их сложности. Он уже рассчитывал на выход в запас и избавление от этой постоянной муки с непонятными офицерскими характерами, а теперь война, и придется