Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какая бесконечная масса меблированных помещений надо мной! А рядом со мной, в этих креслах, сколько соблазнов! Какая пропасть! Какие опасности! Неужели эстетической пытке нищего нет предела? Неужели она еще настойчивее голода?
Но мне некогда было погибать: люди в бюро уже дали мне ключ, тяжело наполнивший руку; я не смел двинуться с места.
Развязный мальчишка, одетый, как очень молодой генерал, вынырнул из тьмы передо мной; гладкий служащий конторы три раза ударил по металлическому звонку, а мой мальчишка принялся свистеть. Меня отправляли. Мы отошли.
Сначала по коридору, развив значительную скорость, мы мчались, темные и решительные, как метро. Ребенок вел меня. Еще один угол, поворот, и еще один. Никаких задержек. Мы слегка закругляем наш бег. Мимо. Лифт. Он нас всасывает. Приехали? Нет. Еще один коридор. Еще темней. Мне кажется, что на всех стенах черное дерево. Мне некогда рассмотреть их поближе. Мальчишка свистит, он несет мой тощий чемодан. Я не смею расспрашивать его. Надо идти, я понимаю. В темноте по дороге то тут, то там вспыхивают красные и зеленые лампочки, отдавая какие-то приказания. Длинные золотые полосы отмечают двери. Мы давно уже прошли мимо номера 1800 и потом номера 3000, но мы продолжали идти, ведомые непреклонной судьбой. Этот маленький ливрейный лакей следовал чему-то безымянному, как собственному инстинкту. Казалось, что ничего в этой пещере не может застать его врасплох. Его свисток жалобно заливался, когда мы встречали негра или горничную, тоже черную. И это все.
Старательно подгоняя самого себя, я потерял, пока мы шли по этим однообразным коридорам, весь апломб, который у меня еще был, когда я бежал из карантина. Я измочалился, как измочалилась моя халупа под африканским ветром в потоках теплой воды. Здесь происходила схватка между мной и целым потоком незнакомых ощущений.
Вдруг мальчишка без предупреждения остановился и повернулся на каблуке. Мы пришли. Я ударился о дверь: это была моя комната, большая коробка со стенами из черного дерева. Лишь на столе немножко света опоясывало робкую зеленоватую лампу. «Директор гостиницы доводит до сведения гостя, что он может рассчитывать на полное к нему внимание со стороны директора, который будет лично заботиться о развлечениях гостя во время его пребывания в Нью-Йорке». Это объявление, положенное на самом виду, еще усугубило мою тоску.
Когда я остался один, я почувствовал себя еще хуже. Вся эта Америка навалилась на меня, задавала мне огромные вопросы и досаждала мне мерзкими предчувствиями в самой моей комнате.
Испуганный, я лежал на кровати и для начала старался привыкнуть к темноте. Стены периодически сотрясались от грохота. Здесь проходило надземное метро. Как снаряд, летел поезд между двумя улицами, наполненный трясущимся рубленым мясом, рвался от квартала к кварталу по призрачному городу. Я лежал в совершенной прострации. Прошел обеденный час, настало время ложиться спать.
Я ошалел главным образом от этого бешеного метро. По другую сторону двора-колодца в стене зажглось одно окно, потом два, потом десятки. От меня было видно, что происходит в некоторых из них. Супружеские пары ложились спать. Американцы как будто устают не меньше нашего. У женщин были очень полные и очень бледные бедра, по крайней мере у тех, которых мне было видно. Почти все мужчины, перед тем как лечь, брились, куря сигару.
В кровати они снимали сначала очки, потом вынимали фальшивые зубы, клали их в стакан, на виду. Казалось, что оба пола не имеют друг к другу никакого отношения, совсем как на улице. Нечто вроде крупных ручных животных, привыкших скучать.
Только всего две пары без особого увлечения занялись при свете тем, чего я ожидал. Остальные женщины ели в кровати конфеты, в то время как их мужья брились. Потом все потушили свет.
Грустное зрелище — люди, которые ложатся спать: видно, что им наплевать на все происходящее, хорошо видно, что они не стараются понять, как и почему. Им все равно. Ничто не мешает им спать, этим толсторожим, необидчивым устрицам, кто бы они ни были, американцы или еще кто. У них всегда спокойная совесть.
Я видел слишком много неясных дел, чтобы быть довольным. Я знал слишком много и недостаточно много. «Надо выйти на улицу, — говорил я себе, — выйти еще раз. Может быть, ты встретишь Робинзона». Конечно, это была совершенно идиотская мысль, лишь предлог, чтобы выйти на улицу еще раз, тем более что я вертелся на кровати и никак не мог заснуть. В таких случаях даже заниматься онанизмом не помогает, нисколько не развлекает. И наступает настоящее отчаяние.
Хуже всего то, что начинаешь спрашивать себя, будут ли завтра силы, чтобы продолжать делать то, что делал накануне и уже столько времени до этого; где взять силы для всех идиотских хлопот, для тысячи безнадежных проектов, попыток выбраться из подавляющей нищеты, попыток неизменно тщетных, и все это для этого, чтобы лишний раз убедиться, что судьба неприступна, что все равно опять сорвешься и будешь лежать под стеной в страхе перед завтрашним днем, все более ненадежным, все более мерзким.
Может быть, это возраст подстерегает нас, предатель, и грозит нам. Замолкла в нас музыка, под которую плясала жизнь, вот и все. Вся молодость умерла где-то там, в конце света, в тишине истины. И куда идти, спрашиваю я вас, когда уже нет при себе необходимой дозы безумия? Истина это бесконечная предсмертная агония. Истина этого мира — смерть. Нужно выбирать: умереть или врать. Я никогда не мог бы покончить с собой.
Значит, лучше всего было выйти на улицу: маленькое самоубийство. У каждого свои способы, свой метод, чтобы приобрести сон и жратву. Надо было выспаться и вернуть необходимые силы, чтобы на следующий день заработать свой насущный хлеб.
Я кое-как оделся и добрался в несколько обалдевшем состоянии до лифта. Мне пришлось еще раз пройти по вестибюлю мимо прелестных загадок с соблазнительными ногами и нежными, строгими лицами. В сущности, богини, вышедшие на промысел богини! Можно было бы попробовать сговориться. Но я боялся, что меня арестуют. Осложнение! Почти все желания бедняка наказываются тюрьмой.
И улица втянула меня. Толпа была теперь уже не та. Эта толпа была смелее, продолжая все так же стадно идти по тротуарам, как будто эта толпа пришла в менее суровую страну, в страну развлечений, страну вечернюю.
Люди шли в сторону висящих вдалеке, в ночи, огней, разноцветных змей. Они прибывали из всех примыкающих улиц. «Сколько эта толпа тратит, — думал я, — только на одни носовые платки, например, или на шелковые чулки! И даже на одни папиросы! И подумать только, что можно гулять посреди этих денег, и у вас от этого не прибавится в кармане ни одного су, даже для того, чтобы что-нибудь съесть. Отчаяние берет, когда подумаешь, до какой степени люди защищены друг от друга. Как дома…»
Я тоже потащился в сторону огней: кино, и рядом еще одно, и потом еще одно, и так по всей улице. Перед каждым из них от нас отваливался большой кусок толпы. Я выбрал кино, где на выставленных фотографиях были сняты женщины в рубашках, и — Боже мой, какие бедра! А выше — очаровательные головки!..
В кинематографе было приятно, тепло. Огромный орган, нежный, как в церкви, но в натопленной церкви, орган, как бедра. Будто окунаешься в теплую воду. Стоило отдаться своему чувству, и можно было бы поверить, что свет подобрел и сам уже тоже почти начинаешь добреть.
Тогда в темноте рождаются сны, они зажигаются, как мираж двигающихся огней. То, что происходит на экране, никогда не бывает вполне живым, остается какое-то большое место для снов и мертвых. Нужно торопиться, чтобы набраться побольше снов, чтобы перейти через жизнь, ожидающую на улице, протянуть еще несколько дней среди зверств людей и вещей. Среди снов выбираешь те, которые лучше всего согревают душу. На меня лучше всего действуют сны скабрезные. Не надо зазнаваться, надо от чуда брать то, что можешь унести. Блондинка с незабываемой грудью и затылком прервала молчание экрана песней, в которой речь шла об одиночестве. Я готов был заплакать вместе с ней.
В «Laugh Calvin» портье, несмотря на то, что я ему поклонился, не пожелал мне спокойной ночи, как это делается у нас, но теперь мне было наплевать на презрение портье.
В моей комнате, едва я закрыл глаза, блондинка из кино снова запела, и на этот раз для меня одного, свою горестную песнь. Я как будто помогал ей уснуть, и мне как будто удавалось… Теперь я был не совсем один… Невозможно спать одному…
В Америке экономно питаться хлебом с сосиской; это недорого и удобно, оттого что продается на каждом углу. Питаться в бедном квартале меня вполне устраивало, но не видеть больше тех чудесных созданий для богатых было тяжело. Тогда не стоило и есть.
Между тем энергия все еще не возвращалась ко мне. В Африке я познакомился с довольно грубым родом одиночества, но чувство изолированности в американском муравейнике обещало дать еще более угнетающие результаты.
- Феерия для другого раза I - Луи-Фердинанд Селин - Классическая проза
- Север - Луи-Фердинанд Селин - Классическая проза
- Полудевы - Марсель Прево - Классическая проза