Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лука испытывал глубокое презрение к прошлому и всему, что с ним было связано, он поклонялся только настоящему, принося ему в жертву то, что Нестор и Савелий Тяхт считали исторической истиной. «Пожил — и хватит!» − вычёркивал он из домовой книги жильцов, которым, по его мнению, не было там места. Наслаждаясь властью, он распоряжался их жизнями, будто они сосредоточены у него под рукой. Для него эти жильцы, умершие задолго до его рождения, ещё жили на бумаге, которая оставалась последней нитью, связывающей их с миром, и которую он безжалостно перерезал.
Кто построил дом? Для кого? Дом, который построил в книгах Лука, был прочнее, он — на века, потому что для каждого века — свой. Дом на песке, он разрушался, чтобы снова восстать. Лука смотрел на книги, населённые его вымыслами, и видел дом, в котором, примерив множество имён, потерял себя.
Как раньше при адвокате Соломоне Рубинчике все помешались на судопроизводстве, заводя друг на друга дела, теперь сходили с ума от фотографирования. Жильцы обедали, играли свадьбы, занимались любовью словно для того, чтобы выставить потом фото в Интернете. Эта жизнь на камеру, которой заражали телевизионные «звёзды», была разновидностью эксгибиционизма, подменяя реальность, действительностью стали фотосессии, на которых смеялись, любили, веселились, были красивы и счастливы, так что прошлое казалось куда привлекательнее настоящего. Главным стало не проживать, а выглядеть, не быть, а казаться. Все охотились за мгновеньем, вместо того, чтобы его ловить, убивали, пришпиливая к мёртвой бумаге, оставляя в вечности своё искажённое изображение. И Лука не расставался с фотоаппаратом, как с носовым платком, доставая его по первому чиху. У него на снимках был уже, как бабочка, приколот известный писатель, которого с торжествующей улыбкой на скорбном лице жена, сопровождаемая санитарами, отправляла в нервную клинику, похороны инвалида из третьего подъезда, коляску которого, не выдержав, спустил с лестницы, отец, и оттого стоявшие у гроба испытывали к нему смешанное чувство жалости и отвращения, был и снимок, который он сделал, перегнувшись через перила в лестничном проеме, − снимок мужчины с полотенцем в руках. Свёрнутое удавкой полотенце обвивало женскую шею, а под ноги мужчины катился шерстяной клубок. И этот снимок сделал Луку домоуправом. Но он не осуждал Нестора. Вместо курицы, с отрубленной головой бегавшей на птичьем дворе перед равнодушно клевавшими зерно, он видел корыто с помоями, в которое уткнулись мордами жирные свиньи, не пропускавшие к нему даже своих поросят. И, предъявив снимок, он не испытывал к Нестору ничего личного. А после его исчезновения оставалось договориться с Кац, владевшими уже множеством квартир в доме. Неуклюжий Авраам Кац и помыкавшая им Сара нашли могилу рядом со своим сыном Исааком за океаном. Они пытались договориться на общем для мёртвых языке, но у них ничего не выходило: они смотрели в разные стороны и по-разному молчали. А Исмаил Кац вернулся. Раскинув руки буквой «т», на том же месте, где в густой траве, взявшись за руки, Молчаливая и Исаак когда-то образовали «и», он смотрел, как высоко в небе кружит короткохвостый ястреб, а вечером, заказав пива у рыжего бармена, усы которого давно выцвели, но руки были по-прежнему быстры, рассказывал племяннику Якову про семью.
− Твой отец был оптимистом. «Как себя чувствуете?» — склонился над ним врач. «Отлично!» — улыбнулся он. И умер. А дед Авраам был крутым: даст подзатыльник, а сам ржёт: «Тяжело в ученье — легко в мученье!» А бабка твоя его оправдывала, говорила, это от большой любви.
У Исмаила был вкрадчивый голос с приятной хрипотцой, но Яков Кац слушал вполуха, глядя, как за бильярдным столом гоняют шары.
− А прадеда твоего Первая Мировая ранила, Вторая — добила. Перед последней атакой он нацарапал на клочке бумаги, что видел сон, как тот снаряд опять разорвался, и его опять осколками посекло… Письмо с похоронкой прислали.
Исмаил Кац пригубил из бутылки.
− А ты чем занимаешься? — равнодушно спросил Яков, прикидывая, положат ли «свояка» в дальнюю лузу.
− У меня пиар-агентство.
− Много работы?
− Хватает.
− И в чём она заключается?
− Как бы тебе объяснить… Ладно, попробую. Ты же студент, математик, должен понимать, что когда изо дня в день долбят: дважды два пять, то невольно задумаешься, а вдруг — не пять? А если на одном уроке дважды два пять, на другом — семь, на третьем — девять? Кто-то доказывает, что ноль, кто-то — что не ноль. Наравне с другими промелькнёт и четыре. Тогда каждый доволен, у каждого своя правда. А я дирижёр, который руководит свободомыслием, создаёт искусственную информационную среду…
— Приходится лгать?
— Ну что ты! Я как раз из тех, кто говорит, что дважды два четыре. И мне хорошо платят!
Яков точно ежа проглотил. Он вдруг вспомнил своих учителей и задним числом понял: в их задачу вовсе не входило дать ему образование, они, как хищные гарпии, были нацелены на то, чтобы привить ему комплекс школяра, что они были частью системы, выпускающей послушных, доверчивых взрослых детей, которым в дальнейшем телевизор объясняет: это хорошо, это плохо, а жизнь, не вместившуюся в экран, игнорирует, и главным для них было не научить замечать фальшь в мировой картине, а научить её не замечать, не видеть, что в ней концы не сходятся.
− О чём задумался? — вернул его Исмаил Кац, неотвязный, как свист в ушах.
Яков вздрогнул, ему стало не по себе, как зайцу в лучах прожектора, под выцветшими глазами дяди.
− Я, пожалуй, пойду…
− А хочешь из моего дневника послушать? — сощурился Исмаил Кац, и, не дожидаясь, вынул блокнот: − Под утро, ещё не проснувшись, я на мгновенье представляю, что меня уже нет, что мое «я» исчезло, и кричу от ужаса, сбрасывая одеяло.
Вспомнив про свои страхи, Яков Кац закусил губу.
− Этот страх смерти, небытия, которое я никак не могу вообразить, сопровождает меня всю жизнь, как проклятие. Одно из проклятий жизни. Мне лишь на мгновенье удаётся представить, что всё это вокруг меня — и цветы, и солнце, и весёлый смех из окна − пребудет вечно, а меня не станет, как тут же покрываюсь холодным потом. «Чего о смерти думать, всё равно не избежать», − отвечают мне, когда я завожу об этом речь. Или прячутся за слова: «Когда я есть, смерти нет, когда она есть, меня нет». Но я вижу, что им страшно, может быть, больше, чем мне, они не допускают даже мысли о том, что навсегда исчезнут, как не понимают этого дети или животные Они погружаются в работу, которую ненавидят, и семью, которая висит на плечах, припечатывая к земле. А другое считают ненормальным, странным, от того, кто живёт иначе, держатся подальше, как от зачумлённого. Мы все неизлечимы, почему же на земле не установится братство, величайшее из братств, − братство смертников? А мы придумали бомбы, ракеты, будто и так не умрём! Мы придумали их, сами не зная зачем! Я был искренним, а меня осмеивали, и я научился молчать о главном, говоря о пустяках. А когда напивался, не выдерживал: «Отвечайте, зачем живёте!» Я много прочитал. Ещё больше забыл. Потому что все книги направлены на одно: «Забыть! Забыть!» В них рассказывают о дальних странах, чужих людях, об их прошлом и будущем, но какое отношение это имеет ко мне? И зачем это знать, если не знаешь главного?»
Исмаил Кац поднял голову. Яков, не отрываясь, смотрел на дядю, открывшегося с неожиданной стороны, и хотел уже поделиться своими страхами.
− Ты, что же, под графа Толстого косишь? − вмешался бармен, распускавший уши, как паруса.
Исмаил Кац замялся.
− Опять входит в моду… Невольно подражаешь… Но форма не отменяет содержания… Бывает, от страха умирают, а я от страха живу, верчусь целыми днями, чтобы забыться… − И вдруг расхохотался: − Ну, раскусил, раскусил: заказали письмо в психоаналитический журнал. И заплатили хорошо.
− Кац везде хорошо, − усмехнулся бармен.
− А таким, как ты, везде плохо! − огрызнулся Исмаил.
Но про журнал он выдумал на ходу, наведя перед встречей справки о Якове, решил, что к нему будет легче подступиться, если обсудить его фобии, и разыграл весь спектакль.
− Не забывай, что и ты Кац, − уговаривал он племянника, по-собачьи заглядывая в глаза. — А про пиар-агентство не заморачивайся, дал же Господь заповеди, значит, не хотел всё пускать на самотёк.
Яков недоумённо взглянул, не понимая, куда он клонит.
− Сейчас объясню, − перехватил тот его взгляд. — Думаешь, иметь собственное мнение — роскошь? Ничего подобного! Болезнь, хуже СПИДа! Корень всех несчастий! Вот мы, как боги, и даём готовые рецепты, избавляя от этой тяжести.
Исмаил Кац ухмыльнулся, и Яков вдруг увидел в нём Людвига Циммермановича Фера, точильщика ножей.
А дядя, обкладывая как волка, заходил уже с другой стороны.
− Этот дом проклят, мало в нём твой отец настрадался?
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Мамин сибиряк - Михаил Чулаки - Современная проза
- Кнут - Леонид Зорин - Современная проза